The Prime Russian Magazine

А. Ю.

Понятие «прогресса» появилось несколько веков назад и очень активно использовалось практически во всех сферах общественной жизни. Насколько изменился его смысл за это время?

Б. Д.

Я хотел бы сразу выделить один важный пункт, который ограничивает бесконтрольное использование слова «прогресс» в нынешней ситуации. На мой взгляд, это все-таки историческое понятие, которое родилось в определенном контексте и в определенной группе мыслителей. В первую очередь это было связано с Просвещением, активная эксплуатация этого понятия началась, видимо, где-то между XVII и XVIII веками. Оно в основном использовалось применительно к экономике — с одной стороны, к политике как отношениям между группами людей — с другой, и было, как и многое в Просвещении, секулярной, обмирщенной формой прежних эсхатологических представлений. Сейчас не столь важно, какой конец предвидела эсхатология — гибель всего или наступление вечного рая на Земле. Главное в другом: вводилась идея того, что у истории есть конец, есть цель, и некая совокупная деятельность людей способна приблизить к этой цели и рано или поздно приведет либо к раю на земле, либо к гибели человечества.

А. Ю.

Когда такое определение прогресса начало меняться?

Б. Д.

Уже на протяжении XIX века разные группы мыслителей начали вносить в него первые коррективы. С одной стороны, критике подверглась идея одинакового для всех движения в одном направлении, невзирая на различия между странами, культурами, развитием общества, активностью социальных групп и так далее: это вызвало реакцию со стороны этих самых «неучтенных» сил. На эволюцию понятия очень повлиял романтизм, потому что ввел представление о реальной равноценности разных обществ, культур и цивилизаций, которые совершенно не обязаны идти каким-то единым путем в каком-то едином направлении. Появилась и стала актуальной идея самоценности культур и цивилизаций, не выстраивающая их в единую цепочку развития по системе «эти уже прошли вперед, другие отстали, но все равно туда придут». Юрий Левада называл это «железнодорожным сознанием» — одни поезда ушли раньше, другие позже, но рано или поздно все окажутся в едином пункте назначения.

А. Ю.

Технологический прорыв рубежа веков должен был, по идее, стать отличным контраргументом всем скептикам прогресса. «Долгий XX век» доказал или опроверг идею прогресса?

Б. Д.

Конец XIX — начало XX века, fin de siecle и «прекрасная эпоха», четверть века с большими успехами в экономике и в технике при относительно мирном состоянии привели к выводу о том, что общество подошло к реализации идеи об историческом пределе. При этом, однако, была очень резкая критика, прежде всего Ницше, этой самой истории как конструкции, обращенной на конкретную цель, построенной по определенному неуклонному пути. Последовавшие затем события — Первая мировая, Вторая мировая, нацизм, фашизм, тоталитаризм в СССР, ГУЛАГ, Холокост поставили под сомнение идею однонаправленного прогресса как неуклонного движения по одному пути, даже с «запаздыванием» некоторых стран по отношению к другим. В принципе XX век скорее работал не с идеей прогресса, а с идеей модернизации, переведя в область науки мысль о движении по единому пути. Но и теории модернизации, сложившиеся в начале XX века, к его середине достигли вроде бы реализации и признания, но в то же время обнаружили свою ограниченность, потому что начались другие социально-политические движения — стал просыпаться третий мир, ясно стало, что страны Запада тоже в этом смысле не едины в траекториях движения, у каждого своя специфика, стали возникать конкурирующие представления о модернизации, которая понималась теперь как вариативный процесс. Представление о множественности путей к модерности, появившееся к 70-м годам, сняло проблематику прогресса полностью.

А. Ю.

Получается, что, говоря о прогрессе, следует рассматривать в едином контексте и капиталистическую модель, и альтернативные варианты развития?

Б. Д.

Я думаю, это звенья одной цепи — осуществление основными европейскими странами и США некоего проекта модерна в виде построения соответствующего общества — развитого, с рынком и демократической политикой — и немедленное возникновение по соседству новых реалий, новых проблем развития. В этом смысле проект модерна, который включает в себя идею прогресса, к 70-м годам прошлого века был реализован в ряде стран. Очевидно, что все человечество по этому пути не пойдет и будут предложены самые разные сочетания модерна с немодерном, постмодерном и так далее, и в этом смысле мне кажется, что сама идея прогресса за пределами определенных сфер вряд ли имеет какое-то будущее. Можно использовать ее как метафору, но ни просвещенческое понимание, ни концепции начала прошлого века в полной мере уже работать не могут, как и представления об истории, политическом движении, политике.

А. Ю.

Глобализация и прогресс — как они взаимосвязаны? Что между ними общего и в чем они друг другу противоречат?

Б. Д.

Сама идея глобализации возникла как в определенном смысле отменяющая идею прогресса, потому что она начала восприниматься как такой двуслойный процесс: присутствуя в экономике, финансах, СМИ и так далее, она в ряде сфер сменялась релокализацией, упором на местные особенности. Мне кажется, за пределами тех сфер, где господствует инструментальный подход к человеческому действию, где есть обсужденная и выработанная цель и такие же средства и достижения, а также возможность их рационального сравнения, идея однонаправленного совершенствования, я думаю, не имеет будущего. Другое дело, что такая ситуация осознается прежними сторонниками прогресса и другими группами как некий такой закат будущего — не просто ушли большие проекты, большие нарративы, возможность говорить о единой истории как о некоем романе, где есть завязка, действие, кульминация и так далее, но ушла и сама идея некоего общего будущего. Для секулярных слоев жизни в самом этом ослаблении идеи будущего нет катастрофы, для кругов религиозных есть большие проблемы. Возникают конкурирующие идеи некоего нового пространства постисторического существования. Но на данный момент какой-либо идеи, действительно альтернативной «закату Европы», я не вижу.

А. Ю.

В каких странах или, точнее, в каком идейном пространстве сейчас разрабатываются эти «проекты будущего» и каково место понятия «прогресса» в них?

Б. Д.

В западных обществах, есть, насколько есть возможность судить, какие-то разработки, но это скорее проработка задним числом самой конструкции прогресса и реконструкция того, как идея прогресса работала в истории. Над этим сюжетом работает, к примеру, французский историк политической мысли Пьер-Андре Тагиефф, автор ряда книг о том, как возникала идея прогресса, как она далее разрабатывалась и каково ее состояние на данный момент. Во Франции много работают в рамках истории идей, однако речь идет в основном о ретроспективе идеи прогресса. Прогностические возможности этой мысли не заметны. В третьем мире тоже не похоже, чтобы велись разработки на эту тему, хотя на самом начальном этапе эсхатология, перенесенная в Латинскую Америку или Африку, была похожа на историческую альтернативу, особенно в латиноамериканской мысли, чувствительной к утопическим вариантам развития, но к нынешнему дню все это затихло. Реальных наработок и конвертации идеи прогресса, скажем, в социальные реформы не наблюдается. Понятие прошло свой исторический цикл и не имеет будущего, на мой взгляд.

А. Ю.

Говоря о прогрессе, мы подразумеваем процесс, сценарий утопии — это не наш вариант?

Б. Д.

Я думаю, что утопия — это отработка идеи прогресса на воображаемом материале, то есть доведение до крайности каких-то из составляющих процесса прогресса с тем, чтобы выявить внутренние возможности и границы для этой идеи. Чаще всего утопии построены на том, что реализуется, скажем, идея всевластия техники, или коммуникаций, или возможностей человеческого тела, разума. Есть социальные утопии, которые исходят из того, что вот наконец это общество построено, причем из общества берется какая-то одна из составляющих, например, равенство. Но где тогда какие-то механизмы движения, динамика этих обществ, перспектива будущего? Сама идея прогресса была неким моментом рационализации социального, политического и экономического существования обществ на пороге модерности — потому что совершенно не случайно это все происходит на переходе с XVII в XVIII и с XVIII в XIX века и напрямую связано с великими европейскими революциями. Идея прогресса выступила как одна из форм рационализации мысли о том, что общество само по себе — то есть без внешних по отношению к себе проявлений божественной силы, судьбы и так далее — может вполне осмысленно развиваться как в направлении усложнения и совершенствования, так и в направлении упрощения, деградации, и совершенно не случайно к концу XIX началу XX века появляются эти идеи вырождения. Но этот процесс рационализации, о котором Макс Вебер писал как о таком европейском «ноу-хау», привел к реализации проекта модерна в 60-70-е годы. За ним сложилась другая система, к которой пока не подобрали другого определения, кроме постмодерна, но с широким полем толкования: Жак Деррида считал, что постмодерн это не время после модерна, а период времени, когда результаты наших действий не могут быть полностью предсказуемы и всегда обнаруживается что-то из модернового сознания, что мы упустили, что мы не включили в поле рассмотрения. Иными словами, это вовсе не крах модерна, а разворот его в сторону большего усложнения.

А. Ю.

Получается, что прогресс в его традиционном смысле не существует в рамках постмодернового общества. Однако о нем и сейчас активно говорят — не только в России, в которой классического постмодернового общества пока нет, но и в ряде ведущих стран мира. Это предпосылки для нового рывка или рефлексия над недавним прошлым?

Б. Д.

Я думаю, что оживление идеи прогресса или каких-либо синонимов прогресса — модернизации, развития, совершенствования — возникает на стадии вхождения в модерновое состояние, на пороге модерна и на стадии выхода из модерна в некое проблематичное существования. В этом плане и послевоенное «немецкое чудо», и чуть более позднее «итальянское чудо», и стремительный скачок Франции между 60-ми и 80-ми означает, что проект модерна реализован и некое состояние достигнуто. Далее возникает реакция на это достижение. Для одних мыслителей последующий период является временем упадка, утраты великой идеи и представления о направлении и смысле движения, для других (скажем, для Деррида) — это вхождение в более проблематичную и сложную область. На мой взгляд, координата будущего не исчезает, но теряет линейность. Будущее становится в большей степени вызовом, чем ответом на вызов. Если при «линейном» варианте преемственности будущее рассматривается как заранее предсказанный ответ, то в постмодерном существовании это же будущее оказывается, скорее, вопросом, и подобная открытость сама по себе составляет важную характерную черту постмодерных обществ, не достигших этих уровней сложности. В ряде обществ такого рода будут скорее процветать идеи возвращения к корням, императив почитания традиций и так далее. Ощущение свободы и открытости будущего есть форма принятия на себя реальной ответственности за решения, его формирующие. Это совсем не безответственное будущее, где нас ждет чудо или крах, а область, где реализуются наши сегодняшние решения. Обращенность к будущему, следовательно, должна расцениваться как принятие на себя ответственности за настоящее и за его последствия.

А. Ю.

Но этот подход характерен для зрелых обществ, а как быть остальным?

Б. Д.

Для остальных, оказавшихся на предыдущих этапах и предпочитающих комбинировать новое со старыми традициями, чтобы амортизировать переход на этот новый уровень, типичной будет, говоря определениями Мангейма, война идеологии против утопии: мифология будет тянуть назад, утопия же, «координата надежды», будет направлена в будущее, принимающее ответственный или содержательный смысл. Как ни парадоксально, сцепка прошлого, настоящего и будущего будет осуществляться именно через будущее, мерилом достижений будет завтрашний день, а не вчерашний или сегодняшний — «смотрите, какие мы хорошие, мы достигли того, чего не достигли наши предки». В идее прогресса был очень важен этот момент, потому что параллельно с ней рождалась идея особой миссии каждого поколения. Именно среди сторонников прогресса родилась идея о том, что каждая генерация — как бы «сами себе отцы». Отсюда базовое внимание к настоящему и вкладу общества в него.

А. Ю.

В какой момент при подобной смене поколений прогресс начинает делать свою традицию? Когда появляется точка невозврата?

Б. Д.

Прогресс — это одно из важных понятий для обществ, вступающих в период модерности. Будучи самостоятельным и, образно говоря, сверяя свои часы — то есть достижения — по будущему, подобное общество корректирует прошлое в интересах будущего. Эти механизмы не меняются, а невероятно усложняются, и сама эта сложность может выглядеть пугающе — как неопределенность, отсутствие пути, но это не единственный вариант диагностики, возможен совершенно другой разворот — как вызов со стороны открытости и требование ответственности от человека от имени будущего.

А. Ю.

Понятием «прогресса» активно оперировали историки, однако в историческом процессе допускалось наличие неких «черных дыр», когда поступательное развитие прекращалось или становилось неочевидным. Наиболее наглядный пример такой лакуны — раннее Средневековье, «темные века», время застоя и упадка. С чем связан этот парадокс?

Б. Д.

Говоря обобщенно, есть две модели понимания истории: в основе одной — идея непрерывности восхождения, нисхождения или инерции, в основе другой — идея прерывности, подпитывающаяся концепциями разрыва между поколениями, потрясений-катаклизмов, исторического слома и так далее. Можно, пусть и с определенной натяжкой, сказать, что идея непрерывности — это идея классического Просвещения: совершенствование общества — появление классики и классиков — создание программы на будущее. Идея разрыва и вместе с тем идея разнообразия и самодостаточности локального перед всеобщим — это романтическая ветвь Просвещения. Обе модели появились примерно в один и тот же период времени. Черные дыры истории есть такие элементы неопределенности в коллективном существовании — экономическом, политическом и так далее — которые для линейного сознания предстают как непонятные, непостижимые, а видимо представляют собой моменты наибольшей сложности, открытости и необходимости выбора в условиях неочевидности этого самого выбора. Для «железнодорожного» сознания такие моменты выглядят как катастрофические, в то время как в них, видимо, реализуется богатство человеческих возможностей, богатство истории как поля возможностей и реальных решений с заботой об их последствиях. Важно помнить, что мы сейчас говорим о технологии выстраивания нашего представления о происходящем, суждения о том, что вне нас. Здесь сложно отделить друг от друга инструмент понимания и то, что мы, собственно, стремимся понять.

А. Ю.

Кажется, в такого рода «черной дыре» — непонятном, неясном состоянии — ведущие страны мира оказались в начале XX века. Бернард Шоу определял прогресс как способ приспособления к жизни человека с иным мышлением и иными запросами. Во второй половине века сильный резонанс имела идея сверхгосударства — что в полной мере выразилось в холодной войне. Получалось, что важен не прогресс в принципе, а прогресс на благо отдельно взятой страны. Какое значение для прогресса имеют такие понятия, как, например, патриотизм?

Б. Д.

Я бы здесь шел от теории Юргена Хабермаса. Патриотизму такого рода — патриотизму почвы, крови, семейной и племенной традиции, под которым он видел смягченную форму национализма и нацизма — он противопоставлял институциональный, конституционный патриотизм. Американцы гордятся не кровью и не почвой; их объединяют институты и Конституция, которые они создали. Мне кажется, что патриотизм почвы и крови, пусть и никуда не исчезая, теряет свое политическое значение. Может быть, он становится чем-то более интимным, частным, уходит в деятельность малых сообществ, семьи и так далее, а на общество в целом работает «патриотизм институтов», патриотизм правовых установлений. В этом плане можно говорить скорее о некоей реализации идеи человека. В этом смысле глобализация вносит очень серьезные изменения в понимание национальной идентичности — из-за постоянной «миграции идей», из-за новых средств связи, изменивших представления о расстояниях и социальном пространстве как таковом.

А. Ю.

Известно, однако, что обыватель далеко не всегда приветствует прогресс. В нашей стране до сих пор многие — возможно, даже большинство — относятся к идее прогресса с беспокойством, если не сказать со страхом. Возможно, то же самое было накануне реформ начала 90-х — вы писали тогда о необъяснимой «усталости», апатии населения страны. Сейчас ситуация изменилась?

Б. Д.

То, что происходило в первой половине 90-х, а затем и в нулевые — абсолютно российская специфика, связанная с пересечением разных векторов — российской надежды на чудо и неповоротливости системы. Эта ситуация требовала очень многого от самого человека, а общество не было к этому готово. Интересно то, что за эти годы — 90-е, казавшиеся потерянными, образовалась тем не менее если не критическая масса, то какая-то совокупность идей, символов, представлений и взглядов, что дает право увидеть некую перспективу. Пока ее возникновение опять же связано с пересечением нехарактерных для советского и российского общества векторов. Опыт Болотной и проспекта Сахарова показал, что идея успеха порождает не волка-индивидуалиста, а множество типов связей между людьми, что возможны другие формы интеграции, которые возникают в сфере относительной свободы, что единение бедных — не единственная форма единения. Это не отменяет формы единения бедных — «стигматизированных», самопровозглашенных неудачников — как таковую, но и не замыкает все на ней. Не надо забывать, что параллельно этим выступлениям были Манежная площадь и многотысячная очередь к поясу Богородицы. Все эти события возникли на поле, которое казалось абсолютно апатичным, бездейственным. Следующий важный шаг — создание модели перевода уличных событий в институциональные действия, чтобы, как в развитых демократических странах, площадные действия завершались запуском неких институциональных механизмов. Эти события едва ли подпадают под понятие прогресса, хотя определенная тенденция здесь есть. Как дальше будут развиваться эти модели — непонятно. Важно, что они уже возникли. Прогресс как таковой свое дело сделал — теперь нужны новые двигатели.

comments powered by Disqus