The Prime Russian Magazine

Я архитектор. Жил и работал в разных больших городах — Ленинграде, Москве, Лондоне. Сейчас живу на хуторе в лесу у моря, в Латвии. Купил я его в 1996 году, вскоре после того, как не стало Иосифа Бродского, с которым меня связывала сильная юношеская привязанность. Покупка, однако, была продиктована не «Письмами к римскому другу», а памятью о бабушке, которая, потеряв все в блокадном Питере, так и не дожила до собственной избушки.

Хутор довольно большой, почти в десять гектаров, с просторным лугом и смешанным лесом — бором, березняком и елками. Над ним — огромное небо с облаками, по осени дающими театральные представления размаха римских празднеств или вагнеровских опер. В трех километрах Балтийское море с его вечной работой, цель которой нам непонятна, а неутомимость — недоступна.

Ирбенский пролив отделяет мой берег от эстонского острова Сааремаа, где родился мой архитектурный кумир — американский архитектор Луис Кан. Глядя за горизонт, я часто преодолеваю эти полсотни километров и за почти неподвижными баржами различаю профиль своего любимца.

В какой‑то мере этот хутор есть Утопия: не столько воспитательная, как у Томаса Мора, сколько архитектурная, как у Людвига Баварского. Я не устаю дивиться на этот клочок планетного ландшафта. Будучи хорош, он сам по себе не наделен экзотической индивидуальностью и потому способен быть символом всего земного. Небо, облака, луг, смена освещения с утра до вечера, доносящийся издалека морской шум, полеты «Боингов» и журавлей — все тут говорит о мире в целом, в том числе и две торчащие из‑за верхушек сосен башни сотовой связи. Эта связь реальнее даже близости трех соседей, моих сверстников — в километровой доступности, в двухстах километрах от Риги.

Я живу один. Моя собака умерла год тому назад.

Чтобы выжить, я ежедневно пишу по небольшой заметке в свой блог «Башня и лабиринт».

Со мной происходят странные вещи. Все эти заметки появляются в моем сознании в пять часов утра. Я вылезаю из постели, записываю их, публикую в блоге и ложусь досыпать.

Заметки посвящены возможному изменению архитектурного мышления в третьем тысячелетии. Эти изменения связаны со всеми переменами жизни на Земле. Конечно, в первую очередь с появлением интернета, но в не меньшей степени с расползанием по поверхности Земли мегаполисов, с разочарованием в космических перспективах и авангардистском искусстве. Быть может, в основном они обращены к человеку и его одиночеству в городах.

Отшельнический образ жизни в лесу — не подражание Торо с его «Уолденом», а своего рода жизненный эксперимент, начатый мной на седьмом десятке. Отчасти это была попытка попасть в прошлое, в детство, вернуться к жизни в гостях у бабушки в той же Прибалтике. Отчасти — попытка заглянуть в будущее, почувствовать ход Большого времени, сократив до минимума события малого времени обыденности и повседневности.

Жанр же этого текста — своего рода «опыт», в котором личные переживания сплетаются с размышлениями, лично ко мне уже никак не относящимися.

Это размышления о времени. Точнее, о трех горизонтах времени — времени, текущем «сейчас», которое текло «тогда» и которое, возможно, будет течь, «когда» ни меня, ни моих читателей уже не будет.

Живя в лесу и видя каждый день одни и те же деревья, окружающие мой дом, я сроднился с ними и стал понемногу как бы понимать их. Однажды, любуясь своими березами и лугом на закате, я вдруг понял, что то, что доставляет мне такое наслаждение, этот вечерний свет и тени, для деревьев, цветов и трав не существует. У них нет глаз, они живут в непроницаемой темноте, и свет для них — не способ видеть мир, а пища. Стало быть, не видят они и пространства и переживают лишь время — смену дня и ночи, зимы и лета. И тут я задумался: чем же я, человек, отличаюсь от деревьев, и в чем наши судьбы идентичны?

Дерево привязано к месту, человек — к текущему моменту. И выскочить из него, кажется, невозможно. Но этот текущий момент нами не осознается, мы шагаем по дороге, меряем путь шагами и видим лишь место, на которое готова ступить наша нога. То, что каждый шаг отмеряет не только пространство пути, но и время, нам, как правило, не приходит в голову, ибо следующий шаг мы совершаем в пространстве, которое видно глазу и имеет некоторые свои особенности. Каждый шаг переносит нас в новое место. А время этих шагов — быстрых или медленных — никаких качественных свойств не имеет, эти текущие моменты прозрачны, бес­цветны и призрачны.

Тем более если мы не идем по дороге, а сидим за столом или у окна — время течет неслышно и незаметно.

Если же, однако, какой‑нибудь шаг ставит нам подножку, мы спотыкаемся, падаем, разбиваем себе лоб или колено, проваливаемся в пруд и теряем способность продолжать путь, — время вступает в свои права. Этот шаг и последовавшее за ним падение проводят резкую черту между тем, что было до него, и тем, что стало после.

И это падение сразу же переворачивает не только нашу жизнь, но и ее параметры. Шли мы по пути в пространстве, а попали в ситуацию с новым временем — теперь нам придется жить совсем иначе.

К чему я описываю эти совершенно банальные истины? А к тому, что, живя в текущем моменте (более или менее узком), мы в то же время передвигаемся не только в пространстве улицы, но и в пространстве жизни. Время переносит нас из детства в отрочество и юность, затем в зрелость и старость. В старости мы начинаем внимательнее относиться к тому, куда мы направляемся в своей жизни, мы знаем, что в прошлое можно вернуться только в воображении, хотя и в будущее мы тоже можем попасть только в воображении. Теперь, пытаясь понять, в каком будущем я окажусь через год или десять лет, я могу с уверенностью говорить, что то время, в котором я сейчас нахожусь, станет для меня прошлым, таким же недоступным, как и будущее, — и даже более недоступным.

Но хватит общих рассуждений. Мне 73 года — то есть какое‑то прошлое у меня есть. Возможно, что у меня есть и будущее. Хотя эти два способа владения временем описываются похожими словами, на деле «иметь прошлое» и «иметь будущее» — вещи разные. Прошлое более или менее определено как нечто, реально случившееся. Будущее — неопределенно и зависит от моих действий и намерений.

Но в будущем я не могу реализовать любой план и иметь все, что захочу. Будущее зависит от моей воли в какой‑то небольшой степени. Многие хотят знать будущее. Если пойти к гадалке — мы узнаем нечто о своем будущем. И даже если гадание неадекватно, оно повышает уровень рефлексивной осведомленности. Опасности предполагают меры предосторожности, соблазны — меры осмотрительности.

Но гадалки привносят в наши мнения и сомнения влияние чужой личности с ее предвзятостью. Поэтому, на мой взгляд, полезнее строить проекты и планы, исходя из собственной интуиции и каких‑нибудь нейтральных средств, вроде карт или «Книги перемен». На место реальных гадалок лучше поместить мифологических парок, которые ткут судьбы мира и всех его обитателей.

Мышление о будущем, как и о прошлом, строится на воображении, а воображение основано в большой степени на памяти. Выражение «воспоминание о будущем» — совсем не парадокс, на нем в какой‑то мере зиждется вся монументальная система платоновского идеализма. Память же — как основа и культуры, и архитектуры — парадоксально сохраняет как пережитое, так и непережитое, или пережитое другими — и не только в языке или материальной культуре, но и на уровне врожденных идей. Частично это понятно из сновидений, в которых моменты, напоминающие ранее пережитое, чередуются с моментами, не принадлежащими нашему индивидуальному опыту, например полетами на большой высоте.

Размышляя о том, почему в пять часов утра мне в голову приходят готовые тексты и решения проблем, которые накануне казались совершенно недоступными, я перебираю разные мнения. Быть может, все дело в приливе крови к голове в горизонтальном положении, а может — в ритмах высшей нервной деятельности. Известно, что именно в это время суток люди умирают чаще всего, а ведь смерть имеет нечто общее с ответом на мучающий нас вопрос о смысле. Прежде всего — о смысле НАШЕЙ индивидуальной жизни.

Этот смысл распространяется на три намеченных выше горизонта времени. На прошлое — в котором мы различаем нашу индивидуальную прошлую жизнь с младенчества до… в моем случае старости, и жизнь исторического человечества, и даже теперь уже жизнь всей Вселенной. На будущее, которое оказывается парадоксальной экстраполяцией тенденций изменения прошлого — но на сравнительно небольшой отрезок времени, никак не сопоставимый с масштабами прошлого. И, наконец, на нашу повседневность, точнее — на наше «сейчас».

Тут все дело в том, что и картины прошлого, возможные для сознания, и планы на будущее рождаются и присутствуют в сознании как раз в каком‑то более или менее коротком мгновении сосредоточенности. Стоит обратить внимание на сходство шага и поступка. Рискнуть планом на будущее — и есть поступок, лежащий в основе реальных действий. Это шаг, который определяет НАШЕ будущее.

Когда я решил покинуть Лондон и перебраться жить на хутор, я еще не знал, что смогу прожить там в одиночестве более десяти лет. Но само решение и было поступком; все остальное — только его обыденной реализацией. Чем же был обусловлен этот решительный шаг? Отчасти крушением семьи, отчасти сознанием потребности вернуться на родину, отчасти прежним решением купить этот хутор с весьма неопределенными намерениями. В один момент, когда я потерял шанс купить квартиру в Лондоне, все сошлось, и проект следующей жизни был рожден — а уж развертывался он в деталях все последующее время. И время развертывало этот проект независимо от моей памяти и моего воображения. В мире появился интернет, и я получил возможность жить интенсивной жизнью в своей профессии, не видя никого вокруг и ни с кем не общаясь.

О каких‑то из будущих событий я мог догадываться. Но я не подозревал, например, о той скорости, с какой интернет станет входить в повседневность. Теперь, знакомясь с работами нейропсихологов, я начинаю подозревать, что мой мозг имел в тот момент гораздо больше аргументов, чем мое сознание, и напрямую коммуницировал с моей волей.

Не менее удивительными мне кажутся теперь перемены в моем осознании и своей прошлой жизни, и всей истории, в частности истории профессии. Большой город, в котором я прожил почти всю свою жизнь, ушел из сферы сознания и все больше становится абстракцией. Теперь, возвращаясь в родные для меня места Санкт-Петербурга, Москвы и даже Лондона, я удивляюсь этому реальному дежавю. Интересно, что при всей моей сентиментальной привязанности к определенным местам сами эти места утратили статус реальности и превратились в варианты, сценарии или сцены возможного.

Размышляя об архитектуре нового тысячелетия, я ощущаю острую необходимость сохранить и все то, что удерживает сентиментальная память, и все то, что возникает в сфере конструктивного эксперимента. Точкой схода для меня становится понятие индивидуальности, приходящее на смену социальности, конечно, не вытесняя ее. Сам по себе рост мегаполисов, создавая невиданные ранее коммуникативные возможности, порождает не социальные связи, а одиночество и отчуждение, тогда как именно отшельничество в лесу восстанавливает массу социальных связей и в прошлом, и в настоящем, и в будущем — но это другие связи и другие отношения.

Вспоминая насыщенную интеллектуальную атмосферу Москвы конца 60‑х годов и сравнивая ее с нынешней обстановкой тусовочной рассеянности, я понимаю, что именно одиночество становится на рубеже тысячелетий важнейшим условием социального включения в жизнь. Через это понимание в голову приходит ряд важных парадоксов. Например: отказ от темноты и тесноты средневековых городов и появление светлой широты нынешних проспектов привели к тому, что в головах стало темнее, а в душах пустыннее.

Эта диалектика мгновенно объясняет допотопный инфантилизм авангарда, пережившего судороги идейных восторгов и идеологического оплевывания. Наблюдая вокруг негромкую войну хвойных и лиственных пород, я чувствую ключ к тому, к чему обязывает человека природа, — к восстановлению экологического и мифологического равновесия.

Когда‑то город окружил себя стенами от врагов и от природы. Потом стены рухнули и на их месте появились дороги — бульвары и автострады, новые вариации окольцовывания и колесования города. На бульварах цвели сирень и каштаны, на автострадах гудят моторы и плавится асфальт. Внутри бывших стен — нынешних автострад — оказались строения и люди, сплоченные общегородским образом жизни, но после того как стены рухнули, постепенно рухнул и этот образ жизни. Тот же, что возник, с трудом поддается пониманию, хотя одна из формул философии жизни тут сбывается с настойчивостью тикающих часов — вечное возвращение с работы домой вечером и из дома на работу утром. Как соотнесено это вечное возвращение с круговоротом тел из праха выросших и в прах ложащихся — неизвестно. Вместо колокола, который звонил по тебе, теперь будильник, который звонит уже не по тебе, и от этого становится не по себе.

Вслед за стенами рухнула и тишина — появились радио и телевидение. Если тело ложится в грунт, то телеволны несутся в космос и, возможно, где‑нибудь, на краю новой ойкумены, доходят до существ иных галактик.

Я часто гляжу на небо и на солнце, особенно когда оно высвобождается из‑за туч. И всякий раз на ум приходят Коперник с Галилеем: я вижу, как Земля с невероятной скоростью мчится по спирали вокруг этой звездочки. Скорость планеты для нас — микробов — кажется сравнительно умеренной, но будь мы сами такими же большими, ее движение превратилось бы в неразличимое кольцо молниеносных оборотов. 70 – 100 оборотов в жизнь — вот ее подлинная скорость, а жизнь — такое же крошечное мгновение, как песчинка на берегу Балтийского моря.

Отсюда моя мысль переходит к песчанику, камням, гранитам и архитектуре, которая, как мы привыкли думать, долговечнее жизни в десятки и сотни раз. Не так давно рядом с моим хутором, как я уже говорил, выросли две мачты мобильной связи. Видимо, скоро их снесут, так как Google собирается обеспечить все точки земного шара спутниковым интернетом.

Нынешняя архитектура стоит перед проблемами, которые она научилась не замечать. Это тоже своего рода искусство: привычка не видеть реальности как способ справиться с ее непостижимостью. Мы продолжаем следовать архитектурным рецептам тысячелетней давности, хотя смысл этих рецептов навсегда утрачен, а способ их претворения в реальность изменился на 180 градусов. Архитекторы стали специалистами. В чем состоит их призвание, они предпочитают не говорить, подсознательно учитывая предостережение, сделанное в свое время великим Маршаллом Маклюэном: «Специалист — это тот, кто не допустит ни малейшего промаха на пути к тотальной катастрофе».

Некогда была справедлива пословица «Город­ской воздух делает свободным», сейчас ее смысл может быть истолкован в прямо противоположном направлении. Из города бегут, как из тюрьмы, но пригороды, если продолжать сравнение с тюрьмой, — что‑то вроде колоний-поселений. Колебания городского маятника («спальный район — работа»), удваиваются колебаниями «город — дача» или «город — турпоездка». Жизнь выходит за пределы, избегает остановок, превращается в поток, в ритм, в ритуал. Но город не отвечает ритуальности городского образа жизни и не делает себя культом. Тем самым он лишает себя смысла или очевидности этого смысла. Любовь к городу становится своего рода социальной некрофилией, что не мешает ей быть весьма сильной, так как у нее уже почти нет конкурентов.

Ранее городские дороги вели к храму, теперь они ведут в никуда как в область надежд на посюстороннее счастье. Само желание счастья и вера в счастье остаются культовой практикой без жрецов и священников, а архитектура вынуждена обслуживать даже не столько сам этот культ, сколько его вариант в виде рыночной рекламы. Плакат незаметно превратился в икону. Шопинг сделался чем‑то вроде мессы. Потусторонний мир теперь чаще всего осознается как виртуальный (некогда он был реальнее самой реальности), а сам виртуальный мир потихоньку выдавливает реальность и природу. Живя в лесу, спасаешься, не трусишь, не торопишься, не ждешь чуда, но чувствуешь его приближение на дальних форпостах.

Если в мире победит виртуальность и воображение вытеснит реальность, то архитектура умчится волнами в небытие пустоты. Счастье же виртуальность не уничтожит, ибо счастье — это то, что существует только в мгновение сиюминутного присутствия, и, следовательно, недолговечность счастья есть сама реальность.

Стало быть, эта привязанность бытия человека к мгновению и есть абсолютная точка смысла, которая придает его существованию достоинство смирения с судьбой. Нет смысла гадать, с какой судьбой — счастливой или несчастливой в ее индивидуальном облике.

Важно, что с общей.

comments powered by Disqus