The Prime Russian Magazine

Каждая шифровка имеет смысл, который по каким‑то причинам скрыт. И мы не можем оставить это просто так, что‑то побуждает нас приложить усилия, знания, изощренность ума, чтобы извлечь скрытый смысл, сделать его потенциально всеобщим достоянием. Трудности, поджидающие нас при расшифровке, варьируют в гигантских масштабах — от незатейливых детских загадок до необходимости многоступенчатой реконструкции самых разнообразных контекстов: расшифровка, отыскание сокрытого — это то поприще, которое, пожалуй, больше всего подходит для определения качества ума и для ранжирования проницательности.
    Однако даже при самом глубоком проникновении в сокрытое остается несколько вопросов как бы из другого мира, вопросов, отвечать на которые рано или поздно придется. Например: очень важно докопаться до истины — но как же не задуматься при этом, кто и зачем ее так глубоко закопал? Или: почему мы должны во что бы то ни стало расшифровать адресованную нам шифровку, ту, которую мы сочтем нам адресованной, даже если речь идет о загадке крито-минойской цивилизации?
    Сложнее понять, что зашифровано в шифровке вообще, шифровке как таковой, и что в этой форме столь притягательного, что заставляет нас не жалеть ни сил, ни времени и порой тратить всю жизнь на дешифровку зашифрованной части мира?
    Мы, безусловно, хотим обрести смысл, извлечь его из сокрытости, но что если сам смысл в своей реальности и достоверности есть нечто расшифрованное, извлеченное из шифровки, и в «других состояниях» в мире вообще не встречается? Скажем так: есть тексты прямого действия, и все они, по сути, представляют собой инструкции — «перед употреблением взболтать», «в случае необходимости дернуть ручку на себя» и т. д. Результатом считывания таких текстов оказываются прямые перемены в мире — чашка кофе на столе, предотвращенная авария, примерно в том же ключе, в котором сам организм есть результат считывания последовательности нуклеотидов в молекуле ДНК: по мере того как текст прочитывается, строится тело. О смыслах в такой ситуации речь не идет — таковы тексты первого порядка. Тексты второго порядка — не инструкции, это уже чисто человеческие тексты, и на выходе они дают значение. Но для того чтобы обрести смысл, необходим текст еще более высокого, третьего порядка, то есть шифровка в самом широком смысле слова. И вывод тут очевиден: без наличия подобных пригодных для расшифровки и толкования артефактов смыслу просто неоткуда взяться.Посмотрим, что еще могло бы служить основанием для такого вывода.

* * *

Философ Виталий Лехциер, выступая в Самаре с докладом о лабиринтах, высказал неожиданное и весьма любопытное сравнение: коррида как антилабиринт, точнее говоря, как месть потомков Тесея потомкам Минотавра. Бык Минотавр играл с Тесеем в своем лабиринте, и вот теперь тореадор устраивает быку лабиринт, перемещая красное полотнище, на которое бросается бык и в итоге мечется как бы по преломленному коридору от стены к стене. Да уж, мстительно племя Тесеево.
    Однако, исследуя предмет, докладчик почему‑то все проблемы свел к тому, как выбраться из лабиринта, хотя не менее важен вопрос, что же заставляет в него войти, что так манит и вынуждает трепетать сердце при обнаружении лабиринта. Ведь явно просматривается связь лабиринта с самими основами разума, хотя суть этой связи не совсем ясна. Очевиден лишь простейший способ дезавуировать все лабиринты мира: для того, кому все равно куда идти, лабиринтов не существует. Соответственно, противоположны лабиринту рефлекторная дуга и рефлекторная цепь, даже включенные в них отсрочки еще не создают лабиринт, требуются отклонения, причем самодостаточные и имеющие высокий статус.
    Лабиринт, встреченный на какой‑нибудь планете, неопровержимо свидетельствовал бы о наличии разума или его следов, тогда как «жилище», например, не было бы такого рода свидетельством, оно могло бы оказаться логовом, норой или гнездом: лабиринт, пожалуй, и есть своего рода логово разума, и тогда Минотавр — сам разум, его архетип; нечто подобное как раз и предполагается в романе Пелевина «Шлем ужаса». То есть влечение к лабиринтам чем‑то сродни «стремлению» переносного телефона «на базу», если бы таковое было выражено. Поглощая лабиринт, разум подзаряжается (элемент питания), и в этом смысле головоломки, ребусы, анаграммы суть лабиринты в гораздо более точном смысле, чем коррида. Человек, сидящий в ожидании чего‑либо и вращающий кубик Рубика, разгадывающий кроссворд, играющий в тетрис или задействующий какую‑нибудь иную разновидность многочисленного класса лабиринтов, и в самом деле напоминает телефон, помещенный на базу.
    Лабиринтный характер могут иметь и слабые токи, свидетельства фонового присутствия разума в режиме stand by, когда он, разум, спонтанно странствует по бледным, едва мерцающим лабиринтам. Пожалуй, в этом аспекте различия разума и сознания выглядят наиболее отчетливо: фоновый режим сознания связан с той или иной формой погруженности в желание, пусть даже аутоэротичное. «База сознания» каждого конкретного сознающего — это некий причал в океане желаний; челнок то и дело срывается с причала, легко поддаваясь приливам, отливам и волнам океана, где режим stand by есть тихая гавань, нарциссический причал самого чистого разума. Фоновый аутопоэзис желаний или желания сопровождается неспешным покачиванием челнока сознания, пребывающего на причале. И хотя в полноте присутствия разум и сознание практически неразделимы, однако базы их различны, равно как и их режимы stand by. Разум «вставляется» в лабиринт (в сущности, в любую шифровку), как в розетку, и тихо мерцает — неудивительно, что и в активных режимах он так жадно поглощает лабиринты, и если вдруг попадается Лабиринт с большой буквы, разум может оказаться неудержимым. Но вот вопрос: а можно ли рассмотреть фиксацию на шифровках и лабиринтах как психиатрический или как пограничный случай усиления фонового режима и его, так сказать, распространение не только на окрестности «базы», но и на всю территориальность разумного и даже сознательного вообще? Если неврозы проявляют себя как шторм на причале, то психозы — это магнитные бури на базе разума. Речь идет о незаконном расширении юрисдикции чистого разума, но не о трансцендентных восстаниях против опыта в смысле Канта (хотя и о них тоже), а об абстрактных «идефиксах», которые перебивают чувственные стимулы и перехватывают управление волей. Психоз лабиринта может быть рассмотрен как общее родовое имя многих психозов, характеризующихся резким оттоком или полной блокировкой сексуальности (как преобладающей группировки желаний и как общей модальности желания вообще).
    Однако в данном случае норма удивительнее патологии. Ибо любой лабиринт изначально подсвечен желанием, если угодно, это желание протянулось сквозь все его изгибы и повороты, как нить Ариадны, как высоковольтная линия передач с оголенным концом, не позволяющая потреблять лабиринт ради лабиринта. С другой стороны, всякий поток желания за исключением, быть может, прямых драйвов дикого вожделения, снабжен анаграммой, завитками и извилинами, самопроизвольно складывающимися в фигуру лабиринта, именно вспышки желания и воли оказываются при этом дважды детерминированными, представляя перекрестный интерес разума и сознания как отдельных начал. Такая взаимопроекция как раз и представляет собой трансцендентальное единство апперцепции как сознание в широком и в то же время в собственном смысле слова, как сознание сознающего, единство самости и субстанции. Как единство самого лабиринта и потребности выхода из него.
    Остается, конечно, вопрос: в какой мере мы могли бы свести к лабиринту другие конфигурации (артефакты), разработка которых сознанием порождает смысл почти так же, как разработка горной породы позволяет извлечь руду, а затем и ценный металл. В свое время Декарт писал, что «наш разум любит обманываться», и у него были веские основания прийти к такому выводу. Но, быть может, речь идет о побочном следствии другой, более фундаментальной любви, о любви к светящимся еще как бы в полутьме сознания лабиринтам, к многообещающим шифровкам и собственно к тому, что они дают, — к смыслам.

* * *

Когда стойкая, привычная трансляция смысла уже обеспечена, его можно считывать отовсюду — из очертаний кофейной гущи, из траектории полета ласточки (авгуромантия), расположения звезд и граней кристалла. Похоже, что дефицитом номер один в такой ситуации становится первичный текст. Гипотетически производство первичных текстов и лежит в основе социогенеза, да и самого мышления, так что о проблеме стоит сказать несколько слов.
    Когда индейцы Северной Америки раскуривали трубку мира, — а мы знаем, что было содержимым этой трубки, — они это делали для того, чтобы принять судьбоносное решение — о войне, о нуждах тотемного животного, о чем‑то важном, не терпящем отлагательства. И никому не пришло бы в голову сделать это в одиночку. Момент выхода в сакральное, момент использования химического медиатора как указателя пути и момент непосредственно ощущаемой общности сопрягались в единое целое. Так было всегда. В то же время мы видим, что сейчас отсутствует способ вменяемого соединения измененных состояний сознания с повседневностью. Именно поэтому степень конфликтности между распорядком повседневности, задаваемым эпохой расписаний, графиков и времени циферблатов, и оазисами измененных состояний сознания, крайне высока. Между ними нет никаких дозволенных переходов. Все покрыто если не мраком, то принципиально фальшивой недоговоренностью.
    И вот о чем можно задуматься в данной связи: ведь первые способы переходов в измененные состояния сознания, будь то под воздействием мескалина, псилоцибина или производных алкоголя, знаменовали собой то, что можно назвать бытием для другого. Как ни странно, но тот, кто переходил в измененные состояния сознания, делал это не для себя, а для других. Исступление шамана или жреца под воздействием химических трансцензоров, некое первое, изначальное трансцендирование использовалось другими — умными интерпретаторами — в качестве источника первичных идей, которые больше неоткуда было взять. Бедный шаман входил в исступление не для себя, он, в сущности, от этого ничего не получал, да и, возвращаясь назад, ничего, как правило, не помнил, но он совершал страшно важное дело — дело единения социума, синтез первых образцов трансцендентного. Вполне возможно, что здесь была создана решающая предпосылка антропогенеза. Едва ли не последний по времени пример — отношения пифии и ее толкователей. Ведь пифия — тоже существо, вводимое в измененное состояние сознания, в транс, но опять же в качестве бытия для другого. Она не обязана была отдавать себе отчет в своих словах, она пророчествовала. И находились те, кто интерпретировал ее высказывания. Спрашивается, зачем им нужна была пифия? Это крайне загадочный вопрос, на него трудно ответить. Неужели они не могли бы сами продуцировать горстку бессвязных предложений? Пифия — последний затухающий образец функционирования сдвоенной системы; ныне основания ее устойчивого бытия утрачены. Пребывающий в психоделическом трансе никакого смысла внешним наблюдателям больше не сообщает, от него отводят глаза или делают его элементом шоу. Это потому, что текстов для дешифровки и так достаточно, а значит, шаманы и пророки не зря делали свое дело, они выполнили возложенную на них задачу. Обращение к медиаторам, выводящим за пределы обычного сознания, становится в принципе личным делом каждого — и этот факт представляет собой фундаментальную новацию как в психологическом, так и в социальном плане. Не исключено даже, что речь идет о первом личном деле, учреждающим саму территорию личного. Тут есть над чем задуматься.
    Сейчас мы, переходя в измененные состояния сознания, выступаем не только собственными пифиями, но и собственными их интерпретаторами, тем самым обретая в себе действительно интересного другого. Да и внешние другие повышают ранг присутствия, как только они оказываются здесь, по нашу сторону разделительной черты. Овеществленный мир объектов — вырезанных из картона фигурок — обретает очертания и плоть.

* * *

Мы видим уже размытые временем контуры мощнейшего силового поля, где решается двуединая задача, где дионисийское и аполлоническое начало непрерывно переходят друг в друга. Для пробуждения сознания и запуска осмысления в равной мере необходимы и священный экстаз шамана или пророка, и комментаторская дистанция; страсть к толкованию, к расшифровке — едва ли не самая универсальная константа работающего мышления.
    Окинем еще раз беглым взглядом некоторые из многочисленных следствий.
    Мы сразу увидим обширное поле гадательных практик, где приходится иметь дело с шифровками, которые никто не составлял, что еще раз подтверждает странный только на первый взгляд тезис о том, что извлечь смысл из текста проще, чем вложить его в текст. Мы можем переформулировать это утверждение следующим образом:сознание может извлекать смысл отовсюду, если он точно есть хоть где‑нибудь. Если сама практика осмысления уже запущена, пробный статус шифровки может быть присвоен чему угодно. Более того, мастерство, оттачиваемое на условных шифровках, не обязательно при этом тратится впустую и, так сказать, пропадает даром — оно способно приносить плоды далеко за пределами сферы своего возникновения.
    Возьмем для примера самые разветвленные, отточенные в течение многих поколений практики дешифровки — каббалистику и гематрию. Поиск сокрытого имени Б-га (расшифровка тетраграмматона) был своеобразным интеллектуальным спортом еврейского народа на протяжении веков, собственно, духовным стержнем иудаизма и хасидизма (Хабада). Само дело расшифровки сокрытого тетраграмматона при этом не слишком продвинулось, но зато многочисленные побочные плоды впечатляют: результаты переноса следует признать блестящими. Самый, наверное яркий пример — толкование сновидений Фрейдом и психоанализ в целом как одно из высших достижений гуманитарной мысли ХХ столетия. Тут как бы (или «как если бы», используя знаменитый кантовский принцип als ob) наследственный навык упорного преследования сокрытого, навык гиперпроницательности и гиперподозрительности, будучи перенесенным на крайне далекую от Священного Писания область снов, оговорок, «ошибочных действий» и прочего психического мусора, дал великолепные результаты, обеспечив прорыв в понимании психической жизни и ее проблем. Ибо настоящий мастер, научившийся извлекать смысл даже из бессмысленности, вполне может рассчитывать на триумф, когда перед ним окажется настоящая шифровка, пусть даже крайне сложная и запутанная. Тем самым история показывает, что искать черную кошку в темной комнате — не совсем пустое занятие, даже если ее там нет.
    Этот навык в применении к дисциплинарным наукам был сформулирован Мерабом Мамардашвили как умение преодолевать манию наглядности — и в такой форме он способен объяснить уже не только успехи психоанализа, но и триумф теории относительности. Расшифровка действительно предстает как своеобразная страсть чистого разума, при том что реальный успех зависит от сферы применения этой страсти.

* * *

Однако шифры и шифровки имеют отношение не только к познанию, они суть важнейшая составная часть сквозной шпионологии мира, благодаря которой задается реальность субъекта вообще. Если презумпция разума гласит: в том, что зашифровано, по крайней мере точно есть смысл, то и общая концентрация смысла жизни безусловно повышается благодаря получаемым шифровкам.
    «Все под контролем» — название фильма Джима Джармуша обозначает важнейший ракурс всеобщей шпионологии. Его схватывание обычно затруднено благодаря содержанию, приковывающему внимание, и требуется жест обессмысливания, чтобы экзистенциальный контур шпионологии проступил воочию. Джармуш воспроизводит ритмику и рамку как целесообразность без цели, в результате чего перед нами предстает нечто на первый взгляд чрезвычайно странное. Главный герой неизменно заказывает себе две чашки кофе, столь же неизменно «связные» приносят ему спичечный коробок с запиской, которую он съедает, запивая кофейком. Благодаря этим опорным точкам, вернее простому узору из опорных точек, достигается очень важная вещь: мир наполняется скрытым смыслом и возникает подозрение, что другого смысла попросту и не бывает. Явки, пароли, многочисленные шпионские аксессуары, которые поначалу могут показаться бременем, тяжким уделом внедренного агента, тут же перемещаются в режим сладчайшего.
    Мы имеем дело с избыточной символизацией и, скажем так, с дальнейшей ритуализацией. В человеческом мире вроде бы предостаточно символов — что могут изменить несколько лишних? Но дело в том, что априорно наличные символы приелись и стерлись, они утратили способность огораживать четкие края событий, дополнительная символическая разметка, вносимая шпионом, задает, во‑первых, измерение персонализации, во вторых, возвращает действенность стершимся, слипшимся с фоном символам. Все они как бы выходят из сумрака, создавая наэлектризованную атмосферу, гарантирующую персональность бытия. Шпиону может быть очень нелегко, но по крайней мере у него нет чувства, что он никому не нужен (его во всяком случае стремятся разоблачить), — как только обновленная символическая разметка очертила новую раскадровку происходящего, вектор самоощущения в мире резко сместился в сторону мании преследования и мании величия: тут главное — вовремя остановиться. Паранойя, равно как и шизо-френия, суть издержки экзистенциальной шпионологии, однако наличие этих издержек не отменяет чрезвычайной важности шпионологического проекта.
    Быть может, ты и под колпаком, но зато у тебя все под контролем. Выстроены обновленные смысловые ряды, где все значащее значит о тебе, а не просто значит что‑то и о чем‑то. Персональная значимость порядка символов задает простейшее шпионологическое измерение. Для кого‑то постороннего это просто задернутая занавеска, загнутая страничка книги, коробок спичек, который сосед выкладывает на стол, — а для «шпиона» это явки, пароли, улики, знаки персональной обращенности. Они могут быть отсортированы в каббалистике или в традициях герменевтики, благодаря чему создается сообщество приобщенных, но они могут быть считаны и на ровном месте, такое считывание как раз и есть введение в сквозную шпионологию мира, оно же задает и вхождение в мерность субъекта.
    Субъект ищет знаки, адресованные ему лично, будь они формой угрозы, знаками любви, симпатии, соблазна и соблазненности или просто особо близкими смыслами, которые цепляют. Возможно ли вообще понимание за пределами хоть какой‑нибудь персональной адресованности? Вероятно, да, но тогда речь идет о каком‑то другом понимании, о попутном, автономном, не обладающим высочайшей ценностью. Обнаружение улик или зон повышенной странности не может оставить равнодушным того, кто на них наткнулся: неважно, вызовут ли они страх, любопытство или некую принудительность действий, переход в полноту присутствия все равно неизбежен.
    Если мы зададимся вопросом, для чего все‑таки нужно держать все под контролем, ответ окажется далеко не очевидным. Быть может, для того чтобы добиться успеха? Чтобы восторжествовала логистика и вообще рациональность? Ни один вид практики не подтверждает таких предположений — ни экономика, ни политика, ни практика любви. Стремление держать все под контролем зачастую осуществляется вопреки эффективности, но при этом ради некоей высшей, более важной задачи.
    Представим себе какого‑нибудь абстрактного босса (шефа): он дает указания и требует их выполнения. Казалось бы, ему как ответственному важнее всего результат, пресловутая эффективность, однако, будь это действительно так, совокупный состав всех офисов мира был бы совсем иным и на порядок меньшим. Все дело в том, что с творческими исполнителями боссу приходится считаться, но по‑настоящему он ценит своих агентов, тех, кто в точности выполняет указания, помогая держать все под контролем.
    — Так, слушай меня внимательно!
    Далее следуют подробные указания, эффективность которых сомнительна, но смыслопорождающая роль очевидна. Априорной схемой подобных указаний выступает инструктаж агента, который может иметь, допустим, такой вид: «Повернуть на Этвасштрассе, затем пройти три дома, держась левой стороны, после чего вы купите белую лилию здесь же, на углу, и встанете с ней на остановке. К вам подойдет женщина и скажет: „Начинается сезон лилий“ — вы вручаете ей цветок, после чего она передает вам дальнейшие указания», — так мог бы условный Штирлиц инструктировать условного профессора Плейшнера.
    Или (жена — мужу): «Выйдешь из метро „Чернышевская“ и подойдешь к третьему киоску справа — купишь там три помидора. Проси самые крупные. А в соседнем киоске купишь зелень. Смотри не перепутай».
    Разница между этими инструкциями совсем не так существенна, как может показаться. В сущности, их цель — повысить смыслоизмещение мира, произвести перепричинение поступков и событий.
    Остановимся несколько подробнее на ситуации современного постиндустриального общества. Сегодня, когда персоналу фирм нет нужды обеспечивать выживание, все нехитрые человеческие слабости можно и даже желательно оставить, они будут топливом интриг, а значит, обещают одну из самых увлекательных игр, которую с позиций метафизики как раз и можно назвать сквозной шпионологией мира. В ней, в этой игре, есть резидент и его агентура, есть вербовка, внедрение и разоблачение, есть двойные агенты и явки с повинной. И какая интенсивность вовлеченности, какая занятость! Самый что ни на есть полный рабочий день, и даже за его пределами настоящий, востребованный работник продолжает просчитывать варианты и лелеять ту или иную комбинацию вплоть до самого засыпания и даже во сне.
    Таков идеальный персонал, источник сладчайшего для всякого резидента по жизни, поэтому вслед за крупными рыбами из состава идеального персонала выдавливаются те, кто думает о другом, предпочитает находиться вне игры. Такие сотрудники, как бы успешно они ни справлялись со своими обязанностями, тоже загрязняют экологию. В результате после хорошей прополки остается человеческий аквариум, социальная ячейка нового типа. Работодатель действительно может относиться к ним как к своим домочадцам или домашним животным, при этом открывается еще уникальный простор для авторизации своего присутствия в мире, который в государственных учреждениях при всем возможном самодурстве начальника все‑таки ограничен. Здесь же никто не мешает тебе реализовывать любые авторские программы: внедрять астрологию или дианетику, практиковать корпоративные вечеринки или совместные медитации, получать донесения (доносы) и выслушивать исповеди. Ради такого кайфа, ради чего‑то воистину сладчайшего какую‑то там эффективность можно и отодвинуть на второй план.
    Субъект производит точки повышенной осмысленности примерно так же, как собака метит территорию, и, в сущности, с той же целью — чтобы все было под контролем. Сеть отношений перепричинения, собственно, и есть простейшая шпионская сеть, она наброшена на мир, и благодаря ей в мире существуют подозрительные субъекты, как, впрочем, и субъекты вообще. Так утверждается следующая стадия диктатуры символического — презумпция персональности.
    Вспомним: исходное перепричинение мира, благодаря которому стало возможно человеческое в принципе, состояло в первополагании бинарных оппозиций поверх раздробленного естества. Первая диктатура символического учредила социум, способный хранить измерения mundi humani, но хранить посредством трансперсональных матриц, так сказать, с минимальным ресурсом субъектности. Новая сеть символических ячеек способна удержать персональность, эта сеть резко повышает смыслоизмещение, распределяя стохастические поступки и события по силовым линиям смысла. Разумеется, кое‑что приносится в жертву, и прежде всего имманентность естественного хода вещей (Weltlauf). Для спонтанно текущих событий как бы создается специфическая затрудненность, дающая себя знать во всех имманентных измерениях. В экономике это бюрократизация в самом широком смысле слова, то есть иррациональный рост персонала всех хозяйствующих субъектов, в политике — собственно засилье спецслужб, ничуть не менее иррациональное. Все это представляется как гипотетический отток чистой имманентной устроительной активности, но именно гипотетический, ибо в суммарном выигрыше оказывается бытие от первого лица, сам статус субъекта. Дело в том, что в сфере экзистенциального проекта те же самые помехи создают новый порядок мерности символического пространства. «Все схвачено», «все под контролем» — это всего лишь другие версии тезиса «я есть», «аз есмь» — экзистенциальные альтернативы ego cogito. Исходя из этого, можно, пожалуй, дать универсальную психологическую рекомендацию: если вы вдруг почувствуете себя никому не нужным и мир померкнет в полной бессмысленности — попробуйте сервировать свой столовый прибор двумя вилками, заведите привычку читать в свою пользу тот или иной числовой расклад (не только счастливый билетик) — словом, попробуйте сыграть в шпиона.
    В фильме Джармуша есть еще один важный момент — наставления. Они хорошо подобраны и сами по себе (прекрасный тезис о том, что деревянный гриф инструмента помнит все игравшиеся на нем мелодии), но все же их действенность обеспечивается правильным остранением: они — часть персональных инструкций агенту и потому воспринимаются на уровне вторичного шпионологического импринтинга. Это урок для всякой философии.
    Нет никаких сомнений, что и теории заговора, и общая гиперподозрительность, на которой базируются как марксизм, так и психоанализ, обусловлены избыточной страстью к лабиринтам и шифровкам. Ее, эту страсть, и уж тем более ее избыток вообще можно считать экзистенциальным налогом, необходимым для того, чтобы сам субъект мог существовать в полноте присутствия. Ведь за все возможные человеческие феномены приходится расплачиваться экзистенциальными и онтологическими издержками.

* * *

На фоне сквозной шпионологии мира со всей остротой возникает вопрос о несокрытости истины, вопрос, который в современной метафизике был поставлен Хайдеггером. Согласно аналитике «Бытия и времени», нет ничего очевиднее Бытия, представляющего собой родину Присутствия (Dasein), человеческая подлинность опирается на эту несокрытость как на надежное основание. Но дело в том, что само Бытие пребывает в забвении, погружено в забвение и познается только через реконструкцию утраченного. Отсюда вытекает знаменитый принцип «второе конституирует первое», что в данном случае означает: само первое, исходное, становится предметом познания только тогда, когда уже есть нечто следующее, второе, составляющее минимальность различия, контраст, difference в терминах Деррида. Это в свою очередь означает, что первичный текст утрачивает свою действенность и устанавливается на безопасной дистанции комментирования и расшифровки. Согласно Хайдеггеру, истина как несокрытость («алетейя») обретаема лишь через само Бытие, через все экзистенциалы Присутствия, а не через категориальное познание.Речь идет о мужестве открытости, доверия миру и о конспирологическом бесстрашии, таком, где все слова будут «да — да, нет — нет, а что сверх того, то от лукавого».
    Христианство, по крайней мере первоначальное христианство, стало величайшей антиконспирологической революцией мира. У исторического человечества (после того как шаманы и пифии сделали свое дело) никогда не было недостатка с обустройством иерархии приобщенных, чтобы выстраивать степени защиты сокровенной мудрости. Истинная сила и необычность христианства состояла как раз в воззвании к детской душе, к самой «детскости» души, призыв «будьте как дети» имел в виду сохранение незамутненной доверчивости, гарантом которой теперь становился не кто иной, как Бог («бойся смутить одного из малых сих»).
    Один из крупнейших мыслителей современной Европы, ВОЛЬФГАНГ ГИГЕРИХ, резюмирует это кратким и точным тезисом: «В христианстве истина впервые обрела форму простого факта». Стремительное распространение новой веры, ее неодолимость в значительной мере объясняются именно этим обстоятельством: истина давалась прямым текстом (в духе первичного текста), а комментаторы шли вослед, их еще поджидали целые столетия работы.

Small_dossie29-8-4

Вольфганг Гигерих (род. 1942)

Немецкий психолог и философ-юнгианец, автор трудов «Логическая жизнь души», «Технология и душа: от атомной бомбы к всемирной сети» и знаменитого эссе «Ракета и стартовая площадка». Определяет психологию как «логос души»; душа рассматривается Гигерихом не как генератор психологических феноменов, а как «логическая структура мысли».

    Видимо, напряжение прямого текста, чистую фактографию истины выдержать для разума труднее всего, тем более после комментаторской эпохи позднего Средневековья. Первотолчок был возобновлен усилиями Лютера, Декарта, Галилея и Ньютона, а приоритетом науки было провозглашено «ясное и отчетливое» (clare et distincte). Именно тогда западная цивилизация столкнулась с самой редкой в мире нехваткой — с дефицитом эзотерики, в то время как прочие религии и системы мудрости страдали от ее переизбытка.
    Простота и фактичность истины Иисуса, особенно после того как она нашла свое воплощение у Декарта и в рационализме в целом, вызвали неизбежную реакцию в виде нарастания маргинальной эзотерики. После уничтожения или роспуска самых «тайноемких» орденов римско-католической церкви (тех же тамплиеров) активизировался настойчивый поиск великих шифровок: собственно, масонское движение вполне может быть интерпретировано в этом ключе.
    Появление узаконенных и пригодных для дешифровки вкраплений, вроде уже упоминавшегося психоанализа, а затем и структурализма (расшифровка текста мифов и обрядов, сведение их к базисным структурам стали увлекательным занятием, которого хватило на целое поколение гуманитариев) само по себе все же оставалось делом периферийным. Человек устроен так, что он ждет шифровок о самом главном — и до сих пор ждет. Поэтому почва для теории заговоров никогда не исчезнет, никуда не денется и зрение, в основе которого лежит подозрение. Систематическое применение разума требует хоть кристаллика подозрительности, хотя бы в качестве точки старта. Нужно некое невинное подозрение на ровном месте, чтобы засветился лабиринт. Поэтому суть дела в статусе шифровок, в правильном балансе между здоровой подозрительностью и гиперподозрительностью, а также в способности вынести, выдержать истину, выраженную в известном афоризме: «Жизнь не так проста, как кажется, она гораздо проще».

comments powered by Disqus