The Prime Russian Magazine

Кто первый начал: Аполлон Григорьев

Тема религии как чего‑то живого вернулась в русскую культуру чуть раньше — с Чаадаевым и решившим ему ответить Хомяковым, в 1836 году. Но у того поколения взгляд был оптимистический: религия открывала новые и прекрасные горизонты, и оставалось лишь выбрать между православием и католичеством. Потом, в 1860‑е годы, Аполлон Григорьев тоже захотел тех прекрасных горизонтов, однако, как сказал гораздо более поздний поэт:


Вышел, чтоб идти к началу начал,
    Но выпил и упал — вот и весь сказ…


Впрочем, все же не весь: вместе с Аполлоном Григорьевым тогда выпивали и падали его друзья, сами уже не первой молодости. Среди них особенно выделялся один богоискатель с каторжным прошлым. Аполлон Григорьев научил их, как говорили о том же самом уже в 1970‑е годы, когда история повторилась, — «пить, курить и в церковь ходить». Иными словами, научил неконвенциональному поведению (церковь для «шестидесятников» XIX века — такое же табу, как для советских людей 1970‑х) и методам самораскрытия и самопознания («пить-курить»). Ничего хорошего такими методами не познать, но зато можно узнать о себе правду. А правда о любом не обработанном аскетикой человеке одинакова. Если ничего специально не делать, то телесным аналогом духовного содержимого души будет содержимое кишечника: ходят люди с виду разнообразные, но внутри у них одно.

Что с такой правдой делать дальше — главный и нерешенный вопрос Аполлона Григорьева. Он до последнего надеялся, что решение лежит где‑то в оптимистических иллюзиях Хомякова, но, как сказал еще один гораздо более поздний поэт:


Облака — плохая опора,
    Ты на землю рухнешь скоро…


Так ли хорош человек по своей природе, что ему достаточно правильно уверовать, и тогда попадание в оптимистический рай Хомякова гарантировано? Или, как он ни веруй, будь он хоть вернейшим адептом и пропагандистом самого Хомякова, как Аполлон Григорьев, — из него в конце концов зафонтанирует «эх, раз, еще раз, еще много-много раз»?

Аполлон Григорьев имел очень ясную интуицию того, что ничего человеку не гарантировано, человек имеет какой‑то неуловимый дефект где‑то глубоко внутри:


Вечер душен, ветер воет,
    Воет пес дворной;
    Сердце ноет, ноет, ноет,
    Словно зуб больной.


Легкие решения

Возьмут ли в рай Аполлона Григорьева? И если нет, то — евангельский вопрос — «кто может спастись?» А если да, то кого вообще туда берут? Если возьмут даже поэта, то возьмут ли его кота? — Возьмут и кота.

По крайней мере, так бы ответили поэты Серебряного века —
будущие религиозные наставники советской интеллигенции. Родион Романович с ними бы не согласился, но все же сначала послушаем не его, а их. Один из них точно знает о посмертной судьбе своего кота:


Теперь он в тех садах, за огненной рекой,
    Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.
    
    О, хороши сады за огненной рекой,
    Где черни подлой нет, где в благодатной лени
    Вкушают вечности заслуженный покой
    Поэтов и зверей заслуженные тени!


Религия загробного оптимизма не может остановиться на «всеобщем спасении» для людей и не взять с собой животных. Те и другие жили по‑скотски, но — тут можно процитировать евангельский же ответ на евангельское «кто может спастись?» — «невозможное человеку возможно Богу». В самом деле, почему бы Богу не спасти и безгрешных животных, если он спасает даже очень грешных людей?..


Небесной дорогой голубой
    Идет извозчик и лошадь ведет за собой.
    Подходят они к райским дверям:
    «Апостол Петр, отворите нам!»
    Раздался голос святого Петра:
    «А много вы сделали в жизни добра?»
    — «Мы возили комиссара в комиссариат
    Каждый день туда и назад,
    Голодали мы тысячу триста пять дней,
    Сжальтесь над лошадью бедной моей!
    Хорошо и спокойно у вас в раю,
    Впустите меня и лошадь мою!»
    Апостол Петр отпер дверь,
    На лошадь взглянул: «Ишь, тощий зверь!
    Ну, так и быть, полезай!»
    И вошли они в Божий рай.


Такой вот загробный социализм: не здесь, но за гробом будет хорошо всем; если не всем вообще, то хотя бы тем, кто не делал совсем уж больших гадостей… Но Родион Романович для того и явился в мир, чтобы доказать, что таких не бывает. Животные еще ладно, но войдут ли в рай люди — большой вопрос.

От кого спасаться

Считается (и совершенно напрасно), будто «Преступление и наказание» — это роман о том, можно ли убивать старушек, и если да, то кому. Отчасти так вышло из‑за того, что первоначальное авторское окончание романа было отсечено редактором «Русского вестника», а потом и сам автор предпочел о нем не вспоминать. Так положительный результат «наказания» из романа исчез; «преступление» и «наказание» остались вдвоем и на равных сюжетных правах.

Но для автора «преступление» принадлежало не столько самому действию романа, сколько его завязке. Для него не стоял вопрос, кому убивать старушек. Он незадолго перед тем («Записки из подполья»), но уже совершенно ясно понял, что убивать старушек — это то, что с каждым может случиться. После Достоевского (и не без влияния Достоевского) те, кто не знали об этом из святоотеческой аскетики, смогли об этом узнать из психоанализа Фрейда и Мелани Кляйн. Желание убивать и фантазии об убийстве появляются раньше, чем мы научаемся говорить. Насколько это в силах младенца, он даже приводит их в исполнение — кусаясь или выпуская экскременты. Мало что настолько же присуще человеку, как желание убийства. Поэтому Раскольников — это обо всех.

Настоящий вопрос вообще не в этом. Настоящий вопрос в том, что почему‑то выходит так, что, всего лишь убив старушку, ты становишься убийцей. Чтобы это расследовать, нужен Порфирий Петрович.

Младенец прямо‑таки дышит убийством, но все же убийцей не становится. У него еще нет внутреннего Порфирия Петровича, который вырастет в каждом Родионе Романовиче. Убийство становится убийством только тогда, когда превращается из «вещи» (факта) в «знак».

Различие тут такое. Лежит себе камень тысячи лет — и ни для кого он не станет ценным предметом старины. А случись ему быть как‑то обработанным, или использованным в какой‑то постройке, или хотя бы просто связанным с какими‑то событиями в чьей‑то памяти или в чьем‑то воображении — и все, знак готов. Камень становится мемориальным. Теперь у него появляется «возраст», и это далеко не все те тысячи лет, которые прошли с момента его образования.

Убийство отличается от механического «причинения смерти» аналогично. Если бы младенцу удалось осуществить свои агрессивные фантазии, то это бы справедливо считалось несчастным случаем в жанре «кирпич на голову». Но если «причинение смерти» будет отслежено внутренним Порфирием Петровичем, то оно превратится в убийство.

У некоторых убийц нет никакого внутреннего Порфирия Петровича. Они не ощущают себя убийцами, а когда их прихватит Порфирий Петрович внешний, они искренне считают себя невинными жертвами. Но это тяжелая и все же довольно редкая разновидность психопатии. Трудно сказать (и нам это знать нет нужды), насколько они убийцы в очах Божиих. Но обществу достаточно того, что они убийцы в глазах общества.

Общее правило: убийство появляется там, где есть кому назвать убийство убийством. У подавляющего большинства людей это делает внутренний Порфирий Петрович. Роман «Преступление и наказание» — о неотвратимости внутреннего Порфирия Петровича, который просто для удобства читателя персонифицирован отдельно от Раскольникова. Непонятно, как жить, если не убивать, но непонятно и то, как жить, став убийцей. А не стать, оказывается, нельзя.

В первоначальном неопубликованном варианте романа Достоевский нашел фантастический выход — через приобщение к олицетворенной (специфическим образом) божественной Премудрости. Но вскоре и сам стал понимать, что написал глупость. Поэтому он уже не менял текст в переизданиях. В окончательном виде роман заканчивается на интуиции, переходящей в уверенность: выход — есть. Но где и куда — это вопрос.

Зато стало понятно, почему человеку не войти в рай и от кого ему надо спасаться. Надо спасаться от убийцы, и этот убийца — ты сам.

Покончить с собой

Чтобы погибнуть, достаточно просто оставаться таким, как был. Это, собственно, и есть главный человеческий грех — оставаться таким, как был.

Серебряный век серьезно отвлек русскую культуру от осознания этой истины, уже осознанной было Достоевским. Вместо нее было предложено прямо противоположное: оставайся таким, какой ты есть, и тогда спасешься. Жизнь — это не столько переделывание себя, сколько самовыражение. А если все‑таки переделывание, то в видах все того же самовыражения. Отсюда мода на всякую «мистическую одаренность», претензии на мистическое «там», где все содержание вполне исчерпалось бы психоаналитическим. Религиозно это был путь не в сторону, а далеко назад, дальше не только Хомякова, но и Герцена, и нигилистов… «Доколе меня не умчит в лазурь на красном коне — мой гений». Так ведь оно и вышло: автор этих стихов завершила свою жизнь если не прямо в лазури, то и не на земле.

В религиозности интеллигенции 1970‑х годов это все воскресло, но, слава Богу, народ уже был попроще и помельче. Народ много пил, и это его спасло. Электричкой «Москва — Петушки» он эвакуировался из страшного царства золота в лазури к серому и теперь уже заасфальтированному доброму перекрестку, на котором когда‑то умер Аполлон Григорьев. Он снова смиренно начал с начала: «пить, курить и в церковь ходить».

После этого было достаточно смениться одному поколению, чтобы вновь выйти на стартовую позицию собственно религиозной жизни:


Сид Вишес умер у тебя на глазах
    Джон Леннон умер у тебя на глазах
    Джим Моррисон умер у тебя на глазах
    А ты остался таким же, как был…


А также увидеть ее общую перспективу:


Всего два выхода для честных ребят
    Схватить автомат и убивать всех подряд
    Или покончить с собой, собой, собой, собой
    Если всерьез воспринимать этот мир…


Или ты принимаешь убийство как норму жизни, или все‑таки нет. Но если нет, то тогда выхода у тебя не два, а один. С сидящим внутри убийцей невозможно договориться: или ты его, или он тебя. Но покончить с ним — это ведь покончить с собой. А ну как это он покончит с тобой? Это ведь тоже будет «покончить с собой». Как тут не перепутать?

Пока что русская культура не породила рецептов. Она продолжает перепутывать. Религиозные искания сплошь и рядом оборачиваются самоубийствами — в бытовом смысле этого слова, отнюдь не в смысле аскетического отречения от себя и от мира.

Надо поблагодарить современную русскую культуру за то, что в ней есть, и не искать в ней того, что в ней нет. Христианской аскетики, а значит и христианства, в ней нет — хотя, можно надеяться, будет. Христианство всерьез для человека русской культуры пока что возможно лишь вопреки этой — его собственной — культуре. В свое время это показал Константин Леонтьев, и с тех пор мало что изменилось.

Тема спасения в русской культуре есть, а самого спасения нет. Пока что. Но современная русская культура очень молода. Она начинается лишь со времен Петра I. У нее вся жизнь впереди.

Когда‑то христианство нашло путь в греческую культуру, встроив в свою родословную Платона и Аристотеля. Оно найдет путь и в современную русскую культуру, встроив в свою родословную Курта Кобейна и Егора Летова. Идет процесс, который имеет свое название:


В раскаленном паркелетняя гроза,
    Поздние подарки, наши голоса.
    Где‑то краем ухадуховой оркестр.
    И это все обычно называется, сынок,
    РЕАНИМАЦИЯ.


comments powered by Disqus