The Prime Russian Magazine

Неудачи начального периода войны в Ираке укрепили убеждение реалистов, которое так недооценивали идеалисты 1990‑х, в том, что наследие географии, истории и культуры действительно жестко определяет, чего именно можно достичь в любом определенном регионе мира. Однако тем из нас, кто протестовал против вторжения в Ирак, следует быть осторожными и не заходить в проведении параллелей с Вьетнамом слишком далеко, потому что такие параллели могут стать приглашением к изоляционизму, равно как и к политике умиротворения, и, выражаясь словами ближневосточного ученого Фуада Аджами, к такому удобному предубеждению, как заниженные ожидания. Давайте вспомним, что Мюнхенский сговор имел место спустя всего лишь двадцать лет после бойни Первой мировой и по понятным причинам заставил таких политиков-реалистов, как Невилл Чемберлен, любой ценой избегать новых конфликтов. При этом подобные ситуации были очень удобны для махинаций тоталитарных государств, не испытывающих подобных страхов и предубеждений: нацистской Германии и имперской Японии. Вьетнам преподносит нам урок ограничений; Мюнхен — их преодоления. Каждая параллель сама по себе может быть очень опасной. Шанс выработки правильной политики появляется лишь тогда, когда обеим этим параллелям придается равное значение. Потому что мудрый политик, хоть и осознает ограничения своей нации, знает, что талант государственного деятеля заключается как раз в том, чтобы балансировать на самом краю не срываясь.

Иными словами, истинный реализм — скорее искусство, чем наука, и темперамент государственного деятеля здесь играет не меньшую роль, чем его интеллект. И хотя реализм корнями уходит в лишенные иллюзий наблюдения Фукидида за человеческим поведением в Пелопоннесской войне двадцать четыре века назад, современный реализм, возможно, был наиболее всесторонне описан в 1948 году Гансом Моргентау в монографии «Политические отношения между нациями: борьба за власть и мир».

Ганс Моргентау

1904-1979

Американский политолог, основатель школы политического реализма, в основе которого лежит представление о том, что мир в принципе несовершенен и одной только силой разума его не спасти (тут сказывались ницшеанские увлечения Моргентау). Родился в Германии, в США оказался, спасаясь от нацистов. После войны возглавлял Центр по изучению американской внешней и военной политики в Чикаго. В 1948-м написал свой главный труд —«Международная политика», где, в частности, было ясно проговорено, что моральные принципы и успешная государственная деятельность — две вещи не то чтобы совсем не совместимые, но все же довольно разные,

Я позволю себе подробнее остановиться на этой книге, написанной немецким беженцем, преподававшим в Чикагском университете, чтобы подготовить почву для более детальной дискуссии о географии: потому что для надлежащей оценки карты реализм просто необходим и на самом деле буквально подводит нас к ней. Моргентау начинает аргументацию замечанием о том, что мир есть «результат действия сил, свойственных человеческой природе». А человеческая природа, по словам Фукидида, стимулируется страхом (фобос), личными интересами (кердос) и честью (докса). «Чтобы улучшить мир, — пишет Моргентау, — необходимо работать с этими силами, а не бороться с ними». Таким образом, реализм принимает имеющийся человеческий материал, каким бы несовершенным он ни был. «Он [реализм] обращается к историческим прецедентам, а не абстрактным принципам, и стремится творить наименьшее зло, а не абсолютное добро». Например, чтобы понять, какое будущее сможет обеспечить себе Ирак сразу после свержения тоталитарного режима, реалист смотрел бы на историю собственно Ирака сквозь призму его картографии и совокупности этнических групп, а не моральных установок западной демократии. В конце концов — по Моргентау — добрые намерения не имеют практически никакого отношения к позитивным результатам. Чемберлен, объясняет он, меньше руководствовался личными властными интересами, чем большинство других британских политиков, и искренне стремился обеспечить мир и покой всем заинтересованным сторонам. Но его политика принесла миллионам людей неописуемые страдания. Уинстон Черчилль, с другой стороны, действовал из чистых интересов личной и государственной власти, но его политика не имеет себе равных по моральному эффекту. (Пол Вулфовиц, бывший заместитель министра обороны США, исходя из лучших побуждений, настаивал на вторжении в Ирак, искренне веря, что это существенно улучшит ситуацию с правами человека в этой стране, но его действия привели к прямо противоположному результату.) Говоря об этом подробнее, можно сказать, что сам по себе факт того, что какая‑то страна является демократией, вовсе не означает, что ее внешняя политика будет обязательно лучшей или более просвещенной, чем политика какой‑нибудь диктатуры. Потому что «необходимость заручиться поддержкой избирателей, — пишет Моргентау, — может отрицательно повлиять на рациональность внешней политики». Демократия и мораль не синонимичны. Все нации испытывают соблазн, и лишь немногие могут противиться ему в течение долгого времени — представить собственные цели и действия как проявление универсальных моральных принципов. «Одно дело, — объясняет Моргентау, — знать, что нации являются субъектом морального закона, другое — утверждать, что хорошо и что плохо в отношениях между нациями». Кроме того, государства вынуждены действовать в гораздо более ограниченном моральном универсуме, чем индивидуумы. «Индивид может сказать: <…> „Пусть гибнет мир, но не закон“, но государство не имеет такого права».

Индивидуум несет ответственность только за своих близких, которые простят ему любые оплошности, понимая, что он совершает их из лучших побуждений. Но государство обязано защищать благополучие миллионов проживающих в пределах его границ непонятных людей, которые в случае внешнеполитической неудачи не будут столь снисходительны. Поэтому государство должно быть намного хитрее индивидуума. Природа человека — фукидидово сочетание страха, личного интереса и чести — обуславливает мир, раздираемый бесконечными конфликтами и насилием. И поскольку такие реалисты, как Моргентау, всегда готовы к конфликту и понимают его неизбежность, они с меньшей вероятностью, чем идеалисты, будут реагировать на него неадекватно сильно. Они понимают, что желание доминировать — естественный фактор любого взаимодействия людей (и тем более государств). Моргентау цитирует американского политика начала XIX века Джона Рэндольфа, который заметил, что «власть можно ограничить только другой властью». Следовательно, реалисты не верят, что сами по себе международные организации являются важным фактором мира, поскольку они всего лишь отражают баланс сил своих государств-членов, который в конечном счете и определяет вопросы мира и войны. Однако, согласно Моргентау, этот баланс сил по определению нестабилен: никакое государство никогда не может быть до конца уверено в том, что понимает истинный баланс сил, и поэтому постоянно и заранее исправляет свои возможные ошибки и стремится к превосходству. Именно так началась Первая мировая война, когда Австрия Габсбургов, Германия Вильгельма и царская Россия попытались скорректировать баланс сил каждая в свою пользу, но жестоко просчитались. Моргентау полагает, что только существование универсальной этики, рассматривающей войну как «естественную катастрофу», а не естественное продолжение внешней политики другими средствами, ограничивает число войн.

После непрекращающихся вспышек насилия в Ираке в период с 2003 по 2007 год все мы время от времени становились реалистами или хотя бы убеждали себя, что таковыми являемся. Но, учитывая определение реализма, предложенного Моргентау, так ли это на самом деле? Например, считают ли те из нас, кто противился войне в Ираке, используя аргументы реализма, что между демократией и моралью нет обязательной связи? А Моргентау, который, как мы помним, выступал против войны во Вьетнаме, приводя как моральные аргументы, так и соображения национальных интересов, это тот самый реалист, который устраивает нас больше всего. Всю свою жизнь оставаясь ученым и интеллектуалом, он никогда не испытывал той тяги к власти, которую демонстрировали такие политические реалисты, как Генри Киссинджер и Брент Скоукрофт. Более того, его сухой, почти бесцветный стиль письма ярко контрастирует с резкостью и остротой того же Киссинджера или Самюэля Хантингтона. Дело в том, и это очевидный факт, что реализм даже в версии Моргентау неуютен для человека. Реалисты понимают, что международные отношения определяются гораздо более приземленной и ограниченной реальностью, чем внутренняя политика государств. В то время как внутренняя политика опирается на законы, а легитимное правительство монополизирует право на насилие, мир в целом все еще живет по жестоким законам природы, и в этом мире мы не можем надеяться на чудесное появление хоббсовского Левиафана, который придет и покарает несправедливость.

Действительно, под тонкой пленкой цивилизации вечно кипят самые мрачные человеческие страсти, и поэтому главным вопросом внешней политики для реалистов остается вопрос: кто может позволить себе сделать что и с кем? «Реализм чужд американской традиции», — сказал мне как‑то Эшли Дж. Теллис, старший научный сотрудник Фонда Карнеги в Вашингтоне.

«Реализм сознательно аморален и основан на интересах раздробленного мира, а не на ценностях. Но реализм никуда не денется, поскольку он является точным отражением фактического поведения государств за фасадом их риторики, на словах воспевающей ценности». Реалисты ценят порядок превыше свободы, которая становится важной только после утверждения порядка. В Ираке порядок, хотя и вполне тоталитарного толка, оказался в итоге более гуманным, чем его последующее исчезновение. А поскольку мировое правительство никогда не станет возможным и человечество никогда не договорится о фундаментальных принципах социального блага, мир обречен на управление различными режимами, а кое‑где даже племенными и этническими традициями. Все реалисты в истории — от древних греков и китайцев до французского философа середины XX века Раймона Арона и его испанского современника Хосе Ортеги-и-Гассета — считали, что война изначально присуща человечеству, разделенному на государства и группы.

Раймон Арон

1905-1983

Французский праволиберальный философ и политолог, друг и идеологический соперник Жана-Поля Сартра, последователь Макса Вебера. Борец с тоталитаризмом, автор труда «Опиум для интеллектуалов», изобличающего популярные среди образованного класса заигрывания с марксизмом. Служил колумнистом в __Le Figaro__ более тридцати лет, много занимался теорией международных отношений, откровенно посмеивался над революционными событиями 68-ого года. Со временем во французский язык даже вошло прилагательное __aronien__ — весьма полезное в тех случаях, когда речь заходит о некоем умудренном скепсисе.

И правда, государственный суверенитет и внешнеполитические альянсы не возникают в пустоте: они основываются на взаимных различиях. В то время как адепты глобализации подчеркивают факторы, объединяющие человечество, традиционный политический реализм сосредоточивается на том, что нас разделяет. И тут мы снова возвращаемся к географической карте, этому пространственному отражению человеческих различий, о которых так много писали реалисты. Карты не всегда говорят нам правду. Очень часто они не менее субъективны, чем любая беллетристика. Названия, данные европейцами регионам Африки, показывают, по словам покойного британского географа Джона Брайана Харли, как в картографии проявляется «властный дискурс», в данном случае — латентный империализм. Карты Меркатора показывают Европу большей, чем она есть на самом деле. Яркие краски, которыми обозначены различные страны на карте, подразумевают равномерный контроль государства над всей территорией, что часто далеко не так.

Карты материалистичны, а поэтому этически нейтральны. Исторически они скорее типичны для прусской системы образования, чем для британской. Иначе говоря, карта может быть опасным инструментом. И все же для понимания мировой политики без них не обойтись. «Пирамида национальной власти строится на относительно стабильном фундаменте географии», — пишет Моргентау.

Ведь и сам по себе реализм основан на признании наиболее примитивных, неуютных и детерминистских истин: фактов географии. Вся история человечества разворачивалась на фоне географии. Несмотря на картографические искажения, она может сказать о долгосрочных намерениях государства ничуть не меньше, чем протоколы заседаний их тайных советов.

Положение государства на географической карте определяет его более существенным образом, чем политическая система. Карта, объясняет Хэлфорд Макиндер, позволяет нам «одним взглядом охватить целый ряд обобщений». География, продолжает он, уничтожает разрыв между искусствами и науками, объединяя изучение истории и культуры с исследованием физической окружающей среды, которую гуманитарии зачастую игнорируют.

Хотя изучение карты — любой карты — может быть само по себе интереснейшим и захватывающим занятием, с географией, как и с реализмом в целом, трудно до конца согласиться. Ведь карты явным образом опровергают само понятие равенства и единства человечества, напоминая нам о фундаментальных различиях, которые столь наглядно делают людей неравными и разделяют их, заставляя народы вступать в конфликты, на которых и основывается любой реализм. В XVIII и XIX веках, еще до появления политологии как академической дисциплины, география была уважаемой, хотя и не вполне формализованной наукой, в рамках которой политика, культура и экономика часто интерпретировались в тесной связи с географической картой. Согласно этой материалистической логике, горы и племена намного важнее мира теоретических идей. Или, точнее, горы и люди, вырастающие из них, являются реальными величинами первого порядка, а идеи, какими бы возвышенными они ни были, занимают второе место. Я полагаю, что, повернувшись лицом к реальности в середине войны в Ираке, как бы мы этому ни сопротивлялись (и каким бы коротким ни было это просветление), мы, по сути дела, неосознанно повернулись именно к географии, если не в ее явном империалистическом «прусском» значении, то хотя бы в менее жестком викторианско-эдвардианском смысле. Именно месть географии ознаменовала собой кульминацию второго цикла эры после окончания холодной войны, в отличие от конца первого цикла, когда география, казалось бы, отступила перед мощью авиации и триумфом гуманитарного интервенционизма. Таким образом, мы вновь опустились на базовый уровень человеческого существования, на котором нам пришлось согласиться с тем, что мир не является объектом постоянного усовершенствования, как мы думали раньше, а остается ареной вечной борьбы за выживание посреди жестоких ограничений, которые география поставила на нашем пути в таких регионах, как Месопотамия и Афганистан. И все же признание этого факта не лишает нас надежды: научившись более внимательно читать карту, мы можем — не без помощи технологий, как показала «арабская весна», — преодолеть некоторые ограничения, которые накладывает на нашу деятельность эта карта. Ведь в основе изоляционизма лежит не только узость мышления, но также и недостаточный учет необходимых ресурсов, в результате которого, обжегшись на неудачах, мы скатываемся обратно в изоляционизм. Однако сначала мы должны признать центральное место географической науки. «Природа полагает, человек располагает», — пишет английский географ Гордон Ист. Вне сомнения, действия человека ограничены физическими рамками географии.

Тем не менее эти рамки весьма размыты, поэтому человеку остается более чем достаточное пространство для маневра. Ведь арабы, как оказывается, ничуть ни менее склонны к демократии, чем любой другой народ, даже несмотря на то, что характер пространств, населяемых ливийскими племенами, и горные хребты Йемена не перестанут играть существенную роль в дальнейшем политическом развитии соответствующих государств. География полагает, а не располагает. Именно поэтому география отнюдь не равняется фатализму. Однако она, как и сложившееся распределение экономической и военной мощи, существенно ограничивает — и вызывает к жизни — действия государств. Великий голландско-американский специалист по военной стратегии начала Второй мировой войны и йельский профессор Николас Джон Спайкман в 1942 году писал, что «география не спорит с нами — она просто существует». И далее: «География является наиболее фундаментальным фактором во внешней политике государств, поскольку она — наименее переменчивый фактор». Министры приходят и уходят, и даже могущественные диктаторы со временем уходят в мир иной, но горные хребты стоят непоколебимо. На смену Джорджу Вашингтону, защищавшему свои тринадцать штатов с помощью крошечной полулюбительской армии, пришел Франклин Рузвельт, распоряжавшийся ресурсами целого континента, но Атлантика все так же отделяет Европу от Соединенных Штатов, а порты реки Святого Лаврентия все так же каждую зиму сковывает лед. Император всея Руси Александр I передал по наследству рядовому члену ВКП (б) Иосифу Сталину не только всю свою власть, но и свое извечное стремление получить выходы к морям, а Мажино и Клемансо унаследовали от Цезаря и Людовика XIV неизбывное беспокойство по поводу незащищенных границ с Германией.

Можно также, видимо, добавить, что, несмотря на 11 сентября, Атлантический океан не потерял своего значения, и фактически именно Атлантика диктует Соединенным Штатам их военную и международную политику, отличную от европейской. Аналогичным образом можно сказать, что Россия и сейчас остается постоянно ощущающей свою уязвимость огромной державой, становившейся жертвой интервенций еще до монгольского ига XIII века, союзниками которой можно считать лишь время, расстояния и климат, и поэтому всегда стремившейся заполучить выход к морю. А поскольку между Европой и Уралом не существует никаких значительных географических барьеров, Восточная Европа, несмотря на падение искусственной Берлинской стены, все еще находится под угрозой России, как и в течение многих прошедших веков. Так же объясняется и вечное беспокойство французов близостью Германии, продолжавшееся со времен Людовика XIV до самого конца Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты смогли, наконец, гарантировать мир в Европе. География всегда является предпосылкой любых масштабных событий в жизни народов. Европейская цивилизация не случайно зародилась на Крите и на Кикладах, поскольку первый, будучи «отдаленным фрагментом Европы», также являлся ближайшей к египетской цивилизации частью континента, а вторые расположены ближе всего к Малой Азии.

И Крит, и Киклады вследствие своей островной географии были веками защищены морем от буйных интервентов, что обеспечило их процветание. География лежит в основе столь многих фактов международных отношений, что мы принимаем их за должное, не задумываясь. Тривиальнейшим, но центральным фактом европейской истории является континентальное положение Германии и островное положение Великобритании. Границы Германии на западе и востоке не защищены горными хребтами, что равно объясняет такие ее крайности, как традиционный милитаризм и растущий в последние десятилетия пацифизм, поскольку обе они вызваны беззащитным местоположением страны. Британия, с другой стороны, всегда чувствовала свои границы безопасными и была развернута к океану, что позволило ей создать демократическую систему раньше соседей и установить особые трансатлантические отношения с Соединенными Штатами, с которыми ее объединяет и общий язык. Александр Гамильтон справедливо замечал, что если бы Британия не была островом, то ее военные были бы столь же влиятельны, как и в странах континентальной Европы, и она «с высочайшей степенью вероятности» стала бы «жертвой абсолютной власти одного человека».

Однако остров Великобритания все же находится слишком близко к континентальной Европе, и поэтому он никогда не был до конца избавлен от страха нашествия, что заставляло британцев в своих стратегических размышлениях особо учитывать политику Франции и Голландии, расположенных на противоположном берегу Ла-Манша и Северного моря.

Почему Китай, в конце концов, более важен, чем Бразилия? Из-за его географического положения: даже если предположить, что Бразилия обретет равную Китаю экономическую мощь и численность населения, она отнюдь не контролирует основные морские коммуникации между океанами и континентами. Бразилия также не отличается умеренным и здоровым климатом, свойственным большей части территории Китая. Китай с одной стороны выходит на западную часть Тихого океана, а с другой простирается до богатой нефтью и природным газом Центральной Азии. В этом Бразилия явно проигрывает: она практически изолирована на своем континенте и относительно удалена от других массивов земной суши.

Почему Африка так бедна? Хотя она и является вторым по величине континентом планеты, в пять раз большем, чем Европа, ее побережье к югу от Сахары всего лишь на четверть превосходит по длине европейское побережье. Более того, на этом побережье очень мало хороших естественных гаваней, за исключением портов Восточной Африки, которые активно торговали с Аравией и Индией. Редкие реки тропической Африки достижимы для морских судов, поскольку они перегорожены целыми сериями водопадов и порогов, в результате чего почти все внутренние районы Африки наглухо отгорожены от морского побережья.

Кроме того, Сахара долгими веками препятствовала контактам в направлении север-юг, поэтому Африка так и не испытала воздействия великих средиземноморских цивилизаций античности и последующих времен. Весь регион по обе стороны экватора от Гвинейского залива до бассейна реки Конго представляет собой густые непролазные джунгли, отличающиеся невыносимой влажностью и жарой. Эти джунгли не способствуют распространению цивилизации и созданию естественных границ, поэтому границы, прочерченные европейскими колонизаторами, были абсолютно искусственными. Сама природа препятствует Африке на ее пути в современный мир. Посмотрите на список самых слабых экономик мира, и вы увидите в нем большинство стран, не имеющих выхода к морю.

Обратите внимание на то, что тропические страны (расположенные между 23,45 градусами северной и южной широты) типично бедны, в то время как наиболее процветающие страны расположены в средних и высоких широтах. Отметьте и то, что умеренные климатические зоны ориентированной с запада на восток Евразии более способствуют экономическому развитию, чем Африка, ориентированная с севера на юг, поскольку распространение технологий гораздо активнее происходит по широтам, в условиях сходного климата, где инновации в растениеводстве и животноводстве прививаются гораздо быстрее. Не случайно беднейшие регионы мира расположены там, где география — в форме качества почв — способствует росту плотности населения, но препятствует экономическому росту, и все это вследствие удаленности от морских портов и железнодорожных узлов. Центральная Индия и внутренняя Африка — очевидные примеры этого феномена. В своем изу-мительном резюме принципа географического детерминизма покойный географ Пол Уитли заметил, что «на высоте более 500 метров над уровнем моря санскрит замолкает», поэтому богатейшая культура древней Индии является, в сущности, равнинным явлением.

Именно география в значительной мере способствовала процветанию Америки, и именно она до сих пор лежит в основе всечеловеческого альтруизма американцев. При этом, как замечает Джон Адамс, «у американцев нет никакой особой судьбы, и их природа ничем не отличается от природы любых других народов».

Историк Джон Киган объясняет нам, что Америка и Британия смогли достичь свободы только потому, что моря защищали их от «ее врагов, накрепко привязанных к земле». Милитаризм и прагматизм континентальной Европы XX века, на которые американцы привыкли смотреть свысока, были следствием географии, а не национальных характеров. Интересы государств и империй постоянно пересекались и сталкивались в рамках тесного и перенаселенного континента, при этом ни у одной европейской нации не было путей к отступлению через океан. Именно поэтому их внешняя политика никак не могла быть основана на универсальных моральных принципах, и до появления в результате Второй мировой войны заокеанского гегемона они всегда вынуждены были держать свой порох сухим.

Джон Киган

1934-2012

Английский военный историк, на русский язык переведена его книга «Первая мировая война». Придерживался консервативных взглядов — в частности, утверждал, что война во Вьетнаме была справедливой акцией.

Американский идеализм продиктован не только фактом наличия двух океанов. Эти же океаны обеспечили Америке доступ к двум коммерчески и политически значимым регионам мира: к Европе через Атлантику и к Восточной Азии через Тихий океан, причем сами по себе богатства американского континента тоже были далеко не безразличны как западным, так и восточным партнерам США.

И все же эти два океана, отделяющие Америку от других континентов тысячами миль воды, позволили ей заразиться тем самым изоляционизмом, который проявляется и по сей день. И действительно, за исключением «домашних» интересов в западном полушарии, Соединенные Штаты почти два века упрямо отказывались участвовать в мировой политике: даже развал системы европейских государств в 1940 году не заставил Америку вступить во Вторую мировую войну. Это смогло случиться только после нападения на Перл-Харбор. После окончания войны Соединенные Штаты снова удалились от мировых дел — вплоть до начала советской агрессии и нападения Северной Кореи на Южную, когда США снова были вынуждены вернуть свои войска в Европу и Азию.

Со времени окончания холодной войны внешнеполитические элиты США колебались между квазиизоляционизмом и идеалистическим интервенционизмом: и все это было в глубине души основано на наличии двух океанов. Географию «забыли, а не покорили», пишет исследователь из университета Джонса Хопкинса Якуб Дл. Григиел.

«Убеждение в том, что технология отменила географию, является не более чем добросовестным заблуждением», — пишет Колин С. Грей, долгое время консультировавший правительства Великобритании и США по вопросам военной стратегии. Но не только. Как мы убедились в Ираке и Афганистане, «постоянное влияние или контроль требует», по словам Грея, «физического присутствия вооруженных людей на соответствующей территории», то есть тот, кто продолжает считать, что современная военная логистика — наука о перемещении значительного числа военнослужащих и значительных объемов грузов с одного континента на другой — навсегда подчинила себе географию, ничего в этой логистике не разумеет. Мой собственный опыт путешествия через Ирак с Первой дивизией морской пехоты был только малой частью этой огромной логистической операции, в ходе которой личный состав, вооружение и другое оборудование были перемещены по морю на тысячи миль из Северной Америки в Персидский залив. В своем удивительно ясном и четком анализе, опубликованном в 1999 году, американский военный историк Уильямсон Мюррей писал, что наступающий новый век заставит Соединенные Штаты снова бороться с «неприятным географическим фактом» наличия двух океанов, существенно ограничивающих и делающих безумно дорогостоящими любые попытки развернуть наши наземные силы в удаленных регионах. Хотя некоторые войны и спасательные операции можно успешно провести в форме авиационных «рейдов» (тут можно вспомнить рейд израильского спецназа в аэропорту города Энтеббе в Уганде в 1976 году для спасения захваченных пассажиров авиалайнера), даже в таких операциях необходимо тщательно учитывать соответствующий ландшафт, поскольку он, в конечном счете, определяет скорость развития и методы ведения военных действий. Война за Фолкленды в 1982 году разворачивалась так медленно именно вследствие океанских расстояний, в то время как плоские пустыни Кувейта и Ирака в ходе войны в Персидском заливе в 1991 году многократно усиливали эффект авиаударов, хотя трудности с удержанием обширных и густонаселенных территорий Ирака во время второй войны в заливе ярко продемонстрировали явные ограничения в возможностях ВВС и фактически сделали армию США заложником географии: самолеты хорошо бомбят, но с огромным трудом перемещают необходимые объемы грузов и — тем более — в принципе не способны обеспечивать контроль над обширными территориями.

Уильямсон Мюррей

род. 1940

Американский историк, бывший летчик, автор книги о Люфтваффе, а также множества работ по военной истории. Преподает в Огайо.

Более того, в еще большем числе случаев авиация нуждается в относительно близлежащих аэродромах. Даже в век межконтинентальных баллистических ракет и атомных бомб география не теряет своей значимости. Как отмечает Моргентау, малые и средние по размеру государства — Израиль, Великобритания, Франция и Иран — не способны перенести такой уровень агрессии и разрушений, как государства масштабов целого континента (США, Россия или Китай), поэтому их ядерным угрозам явно не хватает должной убедительности. Это значит, чтобы обеспечить свое выживание, такое окруженное врагами микроскопическое государство, как Израиль, должно быть либо подчеркнуто пассивным, либо подчеркнуто агрессивным. Вопрос тут, опять же, в географии.

Однако учет карты рельефа местности со всеми ее горными хребтами и населением отнюдь не означает согласия с доминирующим воздействием на мировую историю этнических и сектантских различий, противящихся любой глобализации. Дело обстоит гораздо сложнее. Сама по себе глобализация вызвала к жизни возрождение локальных различий, во многом основанных на этническом и религиозном сознании, привязанных к конкретным ландшафтам и, таким образом, вполне поддающихся объяснению при внимательном изучении карты рельефа местности. Это происходит потому, что мощь массовых коммуникаций и экономической интеграции ослабила власть многих государств, включая те, которые были искусственно созданы вопреки фактам географии, и открыв некоторые территории воздействию все более фрагментирующегося и неспокойного мира. Коммуникационные технологии усиливают панисламские настроения по всей афро-азиатской дуге распространения ислама, даже несмотря на то, что отдельные мусульманские государства испытывают сильнейшее давление изнутри. Возьмем Ирак и Пакистан, которые в географическом смысле можно, видимо, назвать самыми нелогичными государствами на территории от Средиземного моря до Индийского субконтинента, даже если в терминах рельефа местности самым слабым государством приходится все же признать Афганистан. Да, Ирак рухнул из‑за американского вторжения. Однако вполне можно утверждать, что тирания Саддама Хусейна (которую я лично почувствовал в 80‑х годах, и которая, без сомнения, была самой ужасной во всем арабском мире) сама по себе была определена географией. Ведь каждый следующий правитель Ирака, начиная с первого военного переворота в 1958 году, неизбежно должен был применять все более жестокие репрессии в стране, в которой в отсутствие естественных границ нужно было держать в узде курдов, суннитов и шиитов, всегда отличавшихся крайними проявлениями этнического и религиозного самосознания. Я прекрасно понимаю, что в подобных рассуждениях очень важно не заходить слишком далеко. Конечно же, горы, отделяющие Курдистан от остального Ирака, и разделение равнинной Месопотамии между суннитами в центре и шиитами на юге, возможно, в гораздо большей степени повлияли на ход событий, чем стремление народов Ирака к демократии. Однако будущее непостижимо ни для кого, и мы вовсе не исключаем возможность относительно стабильного и демократического Ирака: да, горы Юго-Восточной Европы способствовали отделению Австро-Венгерской империи от более бедной и неразвитой Оттоманской империи и веками отделяли друг от друга различные этнические и религиозные группы на Балканах, однако они вовсе не являлись гарантией успешного прекращения междоусобных войн с помощью внешней интервенции. Я вовсе не имею в виду некую непоколебимую силу, против которой человечество бессильно. Но я бы призывал к осторожному признанию силы судьбы, укорененной в фактах географии и не позволяющей нам столь яростную внешнюю политику, в каковой ярости и я ранее был замечен. Чем более успешно мы сможем обуздать эту ярость, тем более плодотворными будут наши интервенции, и тем большую свободу получат наши политики перед лицом общественного мнения в будущем. Я понимаю весь риск, связанный с вознесением географии на пьедестал. Поэтому в ходе этого исследования я буду постоянно помнить предостережение Исайи Берлина, сформулированное в его знаменитой лекции 1953 года и опубликованное в следующем году под названием «Историческая неизбежность», в котором он заклеймил как аморальные и трусливые те взгляды, согласно которым наша жизнь и мировая политика жестко определены такими мощными надличностными силами, как география, окружающая среда и этническая принадлежность. Берлин упрекает Арнольда Тойнби и Эдварда Гиббона за признание «наций» и «цивилизаций» «более конкретными» понятиями, чем индивидуумов, которые их воплощают, а также за признание таких абстракций, как «традиция» и «история», «более мудрыми, чем мы сами».

Для Берлина превыше всего стоит индивидуум и его моральная ответственность, поэтому такой индивидуум не имеет права полностью или в значительной степени перекладывать вину за свои действия — или свою судьбу — на такие факторы, как ландшафт или культура. Мотивы, стоящие за действиями человека, очень сильно влияют на историю, и они вовсе не являются иллюзиями, объяснимыми только при помощи могучих внешних сил. Карта — это всего лишь первая, а вовсе не завершающая глава в книге, объясняющей наше прошлое и будущее. Конечно же, география, история и этнические характеристики влияют на будущее, но они отнюдь не определяют его однозначно. Тем не менее сегодняшние внешнеполитические проблемы просто не имеют решения, и невозможно сделать никакого разумного выбора, всерьез не учитывая тех самых факторов, которые Берлин в своем крестовом походе против детерминизма, казалось бы, яростно отрицает. Учет географических, этнических и религиозных факторов немало помог бы нам в предвидении вспышек насилия как на Балканах после окончания холодной войны, так и в Ираке после американского вторжения в 2003 году. Тем не менее моральный императив Берлина оказался вполне жизнеспособным в ходе дискуссий о целесообразности направления американских войск за границу, имевших место за последние два десятилетия. Итак, что же нам делать? Как нащупать тонкую грань между признанием географии в качестве важнейшего фактора исторического развития и опасностью придания ей вселенского значения? Здесь, как представляется, нам может помочь рассуждение Раймона Арона о «трезвой этике, основанной на принципе «вероятностного детерминизма»», поскольку «выбор всегда осуществляется человеком внутри некоторых рамок и ограничений, таких как наследие прошлого».

Главное слово здесь — «вероятностный», то есть, концентрируя сейчас свое внимание на географии, мы соглашаемся с частичным или неявным детерминизмом, с точки зрения которого мы отмечаем очевидные различия между группами людей и землей, на которой они живут, но удерживаемся от чрезмерных упрощений и оставляем открытыми множество возможностей. Как пишет английский историк Норман Дэвис: «Теперь я утверждаю, что Причинность не состоит исключительно из детерминистских, индивидуалистических или случайных элементов, но является комбинацией всех трех».

Либералы-интернационалисты, в целом поддержавшие интервенцию на Балканах, но выступившие против интервенции в Ираке, являются примером этого стремления проводить тонкие грани. Они интуитивно, хотя и не вполне четко, почувствовали принципиальный факт географии: если бывшая Югославия располагается на самом развитом конце бывшей Оттоманской империи, непосредственно прилегающем к Центральной Европе, то Месопотамия является ее самой восточной и хаотичной частью. А поскольку этот факт повлиял на политическое развитие вплоть до нашего времени, интервенция в Ираке не могла не стать проблематичной. Итак, что именно эта неявная судьба, эта невидимая рука готовит для нас в будущем? Чему можем мы научиться у географической карты, о каких именно опасностях она может нас предостеречь?

comments powered by Disqus