The Prime Russian Magazine

Подобно другим сравнительно консервативным людям, я убежден, что эстетика и этика — одного поля ягоды, оттого с трудом представляю себе красоту без добра, милосердия и справедливости. У Михаила Булгакова в «Мастере и Маргарите» безукоризненно — как и прочее — написан бал у Сатаны. Насколько я помню, в комментариях отмечается, что прообразом его стало празднование Нового года в московской резиденции американского посла — Спасо-хаусе. Должность эту тогда исполнял Уильям Буллит, старый приятель президента Рузвельта, человек богатый, независимый и по своему отношению к жизни вполне богемный. Такое в те годы бывало сплошь и рядом. Дипмиссии редко возглавляли кадровые дипломаты, куда чаще посольствами правили друзья президента и главные жертвователи на его предвыборную кампанию. Впрочем, это никому не в укор.

В свое время я не раз пытался написать о понимании мира всякого рода сектантскими учителями и пророками: считал, что без этого не разобраться в том, что происходило в России в ХХ веке. Как и пророки древности, они учили из уст в уста, и если, по Булгакову, рукописи не горят, то слово без бумаги оказалось более непрочным. В тюрьмах и лагерях канули и те, кто учил, и их последователи, не осталось ничего, только отсвет, только странное ощущение, что за совсем новым и единственно верным учением Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина, за взявшейся невесть откуда и тут же одержавшей решительную викторию партией большевиков скрывается столь давно и столь безнадежно всеми ожидаемая финальная схватка сил добра и сил зла, Христа и Антихриста. Антихрист — вот он уже. Главное же — как и было предсказано, мы обманулись, приняли его за Спасителя, и сейчас время торжества зла. Сама Земля обетованная, наша земля со всем, что в ней было и есть, отдалась ему, сделалась нечистым царством. И все‑таки нас не оставляет надежда, что конечная победа останется за Христом и супостат на веки вечные будет сброшен обратно в адскую бездну. Тогда и наступит, придет время пресветлого райского царства, будет построен научный коммунизм.

Я писал о таком понимании мира, будучи убежден, что оно непоправимо утрачено, сгинуло без остатка, писал наугад, не уверенный ни в словах, ни в том порядке, в каком они должны следовать друг за другом, оттого меня так поразило, когда в обществе «Мемориал», куда с середины осени прошлого, 2013 года я хожу как на работу, почти каждый день, мой хороший знакомый Борис Беленкин дал мне прочитать воспоминания Александра Евгеньевича Перепеченых «Трагически ужасная история XX века. Второе пришествие Христа», записанные и с крайним тактом, я бы даже сказал, с целомудренностью отредактированные (везде слышен живой голос автора) Шурой Буртиным и Сергеем Быковским. Опубликовало их издательство «НЛО».

А. Е. Перепеченых отсидел десять лет при Сталине, причем по большей части на Колыме, но и там месяцами не вылезал из БУРов — бараков усиленного режима с их неимоверным холодом и убийственно малой пайкой за то, что отказывался работать в дни, на которые падали двунадесятые праздники. Сидел Перепеченых и дальше, при Хрущеве и Брежневе, только тогда религиозные статьи были уже спрятаны за невинным тунеядством, и он, хотя всю жизнь работал с восхода до заката, строил дома для людей и коров, то есть в тогдашнем просторечии шабашил, и был в окрестных хозяйствах как человек в высшей степени добросовестный и умелый нарасхват, все равно получал срок за сроком.

Община, в которую входил Перепеченых, была частью течения истинно православных христиан и числила себя последователями Федора Рыбалко (по его имени они так и звались федоровцами), родившегося в селе Прогорелове Петропавловского района Воронежской области. Этот Федор Рыбалко был солдатом на Первой мировой войне и на этой войне был убит. Но потом — дело было уже после революции — в него воплотился Спаситель, Федор Рыбалко воскрес и стал ходить по селам и деревням, уча народ истинной вере.

Федоровцы прошли через самые страшные лагеря, и те, кто выжил, окончательно освободились только в конце шестидесятых годов. Мир, в котором им довелось жить, они считали царством Антихриста, хотя сами про себя говорили, что после второго пришествия Христа на землю живут в состоянии радости, — как пишет Шура Буртин, так сказать, вечной Пасхи.

Советскую власть, все устройство законов и правил, по которым она жила, они понимали исключительно как власть Антихриста, считали, что любые документы — паспорта, профсоюзные книжки, пенсии, подписки на займы — все это как бы договоры с Сатаной, согласие на то, чтобы он тобой управлял. Грех — все, даже водить детей в школу, не говоря уже о службе в армии, — все это признание власти Антихриста, участие и соучастие в его делах. По свидетельству соловецкого сидельца Олега Волкова, истинно православные христиане в лагере даже отказывались называть свое имя, отвечали: «Бог знает».

Книга Александра Перепеченых, кроме всего прочего, — мартиролог других федоровцев, по большей части лежащих в земле, где‑то далеко в Сибири, на кладбищах, где не было ни гробов, ни настоящих могил, в лучшем случае сбитый из двух плашек крест, но, что главное, она о торжествующем Сатане, о его вечном и нескончаемом бале.

И вот я подумал, что литература — по своей природе сказка, жизнь в ней такая, чтобы ее можно было выдержать и не сойти с ума. Потому у Булгакова Сатана и зовет к себе на бал каких‑то дантовских или позднеготических персонажей, убийц собственных детей и отравительниц чужих мужей, женихов, продающих невест в публичные дома. На одну ночь он извлекает их из ада, будто дает свиданку с волей, а потом отправляет обратно в бездну, на вечные муки.

Конечно, и с таким балом Булгаков всю жизнь ходил по самому краю, и если смог дописать роман на свое и наше счастье и сумел умереть в собственной постели, то лишь благодаря редкостному везению. Но если бы сейчас мне при совсем других обстоятельствах довелось ставить бал у Сатаны, я бы оставил в покое резиденцию американского посла, тем более что она называется Спасо-хаусом — почти домом спасения; сказал бы себе, что и для Антихриста дипломатический иммунитет есть дипломатический иммунитет, нарушать его просто так он не станет, оттого все, что происходит за высокими посольскими стенами, и было, и останется изъятым из общего порядка вещей. Бал же у Сатаны я бы сделал, хотя бы отчасти основываясь, с одной стороны, на воспоминаниях А. Е. Перепеченых, с другой — на очень любимых народом новогодних праздничных концертах разных ведомств, испокон века охраняющих наш сон и покой. Ритмику, как привычно, задал бы популярными патриотическими и лирическими песнями, а между шли бы вставные номера. Нет сомнения, что их бы легко набралось на бал, который длится не одну-единственную ночь, а много лет, даже десятилетий, но пока для затравки ограничимся двумя сценами.

Первая сцена основана на воспоминаниях — частью опубликованных — Ю. П. Якименко, бывшего профессионального вора, потом, еще в лагере, ушедшего, как он сам пишет, к «умным» мужикам. Называются воспоминания «По тюрьмам и лагерям» и хранятся в архиве общества «Мемориал» (ф. 2, оп. 3, д. 66). Вторая — на воспоминаниях чекиста, потом начальника милиции города Иванова, позже тоже сидельца, М. П. Шрейдера. Заголовок рукописи — «Воспоминания бывшего чекиста-оперативника». В свою очередь, и они частично опубликованы, а рукопись находится также в архиве «Мемориала» (т. 1 – 3, ф. 2, оп. 2, д. 100 – 102).

Первая сцена. Воровской этап в северные лагеря. Не доезжая Вологды, состав отгоняют на запасные пути и там оставляют. Осень, пожухлая болотистая низина, уже битая ночными заморозками, вдалеке лес. Напротив одного из вагонов, сразу за канавой, стоит цыганский табор. Этих бедолаг тоже куда‑то перегоняют. Повозок не видно, только две хилые изможденные лошади выковыривают из земли остатки травы, да там, где чуть выше и, значит, суше, вокруг костра сидят несколько пожилых цыган. Не знаю, что находит на воров, но они через оконную решетку начинают просить их сплясать, потешить, развеселить душу. Распаляясь все больше, они уговаривают цыган и уговаривают, но тем не до танцев: мрачные, угрюмые, они и не смотрят на зэков.

Настроение воров — штука переменчивая, они в последний раз кричат старикам: — «Чавэла, чавэла, где ваша цыганская кровь?» — и тут же: «Раз вам западло танцевать перед нами, мы сами вам спляшем. Слушайте, ромы, слушайте!» Двое воров в этом вагоне — отличные чечеточники, они даже на этап попали в штиблетах с правильными набойками. Пол телячьего вагона, конечно, нечист, но, отшлифованный бессчетными зэчьими ногами, все равно звонок, как сцена.

Конвоиры молчат и не вмешиваются, им тоже хочется праздника. Пока, красуясь, выделываясь друг перед другом, пляшут только двое, остальные кто подпевает, кто отбивает ладонями ритм. Но скоро просто сидеть и остальным делается невмоготу. Всех захватывает бешеная пляска. Естественно, так откаблучивать, как чечеточники, никто больше не умеет, и каждый пляшет, как может. Кто лезгинку, кто гопак, кто камаринского или просто вприсядку. В барыне, плавно покачивая бедрами, но огибая, никого из танцующих не касаясь, проходит павой недавно запетушенный малолетка. К их вагону подключается соседний, и скоро весь состав вибрирует так, будто машинист разогнал его до какой‑то безумной скорости, и теперь его раскачивает и на стыках кидает из стороны в сторону.

Надсадность, исступленность этой пляски, ее шик, ее экстаз, кажется, проняли и цыган, потому что, когда воры, прервавшись, снова обращаются к ним: «чавэла, чавэла», по знаку старого цыгана поднимаются несколько молодых. Поначалу совсем вяло, прихлопывая по сапогам, они тянут свои «нэ-нэ-нэ», но скоро к ним присоединяются молодки в цветастых юбках, а затем в круг входит старая цыганка, вся увешанная монистами и браслетами. Конечно, плясать на мягкой, переполненной водой земле совсем не то же самое, что на ресторанном паркете, но она с такой страстью трясет вываливающимися из кофты большими, тяжелыми грудями, что заводится весь табор.

Теперь уже воры хлопают, подпевают не себе, а цыганам. Якименко пишет, что этого не расскажешь и не опишешь: просто посреди беды, из которой мало кому удастся вырваться, посреди осени, холода и быстро сгущающихся сумерек вдруг сделался такой праздник, что люди забыли про все, что им уже выпало на долю, и про то, что еще только предстояло пережить. Забыли, что их ждут Крайний Север, бесконечная работа, голод, пеллагра и смерть.

И когда эшелон снова тронулся, медленно, не спеша переходя со стрелки на стрелку, начал набирать скорость, цыгане, провожая воров, еще долго махали им руками. А в ответ сотни зэчьих рук, расталкивая друг друга, тянулись к окошку, чтобы поблагодарить цыган за нежданную радость. И эта радость, заключает Якименко, так и осталась с ними, никуда не уходила до Печерской пересылки.

Вторая сцена. У гэпэушников ко всем был свой подход. Конечно, некоторые приемы, например при отборе валюты и золота, считались общеупотребительными, почти обязательными, в частности присутствие в зале, куда со всего города повестками сгонялись нэпманы, двух-трех «подсадных уток» (обычно из уже прежде раскулаченных маклеров черного рынка). Эти «засланные казачки» в нужный момент и по соответствующему знаку начинали во всем признаваться и каяться. Но в прочих отношениях уважалась специфика. В частности, вышеупомянутый Шрейдер, чье отличие от других чекистов состояло только в том, что он оставил подробные и весьма интересные воспоминания, сам обо всем рассказал; больше другого он гордился тем, как работал с соплеменниками, даже отметил, что его именем родители пугали своих детей.

Отдельно работали с фабрикантами и торговцами. Между фабрикантами различали тех, кто сделал себе имя еще до революции, и новых людей, так сказать, выдвиженцев нэпа. Среди торговцев в отдельный подвид выделяли владельцев магазинов тканей и тех, кто специализировался на колониальных товарах. Вместе собирали врачей, в первую очередь зубных (эти в любом случае имели дело с золотом), гомеопатов и врачей общей практики. Думаю, смысл был в том, что те, кто сидел рядом, знали друг друга и знали, что в общем все они одинаково смотрят на советский режим. И вот, когда в такой гомогенной среде кто‑то публично, нередко со слезами и криками, начинал «колоться», удар выдерживали немногие. За подсадными утками открыть душу родной власти, снять с себя грех устремлялись и остальные.

Но вернемся к Шрейдеру, который, как мне представляется, настолько успешно работал, что одна из его операций тоже достойна бала у Сатаны. Нэпманы из евреев собраны в клубе работников НКВД. На фронтоне — видная издалека надпись: «Добро пожаловать». Все приглашены с женами (это обычная практика): женщины доверчивее, главное же, они истеричнее и податливее, и чекисты это знают. Как и было указано в повестке — с женами, так и явились, не ослушался, кажется, никто.

Начинает Шрейдер вполне благожелательно с чего‑то вроде политбеседы. Объясняет нэпманам, что они должны быть благодарны советской власти, при ней и речи нет о погромах, во время которых тысячи евреев были убиты, многие тысячи их жен и дочерей изнасилованы. Уничтожила революция и черту оседлости, так что ждать возвращения прежнего режима у них нет никакого резона. Наоборот, всем, что у них есть, они должны помогать новому строю. Страна сейчас отчаянно нуждается в индустриализации. Необходимы золото и валюта, чтобы закупать оборудование, станки, целые заводы.

Все это, так сказать, типично и не слишком любопытно, но есть и изюминка. Зал клуба радиофицирован, что по тем временам редкость, и вот за стеной перед микрофоном — чекист еще не закончил доклад о текущем моменте — хороший скрипач, тоже приглашенный гэпэушной повесткой, со всеми возможными старанием и чувством начинает играть «Кол-Нидре», «Плач Израиля», другие похоронные молитвы и траурные песнопения.

Чекист и скрипка мастерски разыгрывают партию двух следователей — доброго и злого. Чекист добрый. И вправду: времена, во всяком случае для нэпманов, еще вполне вегетарианские, их редко расстреливают, сплошь и рядом даже не сажают. Если они соглашаются на добровольную сдачу всей валюты, ее по официальному курсу обменивают на облигации государственного займа, которые везде принимают наравне с обычными деньгами.

Чекист и склоняет их к этому — все отдать и спокойно идти по домам. Только если они будут упорствовать, только если покажут себя ярыми врагами советской власти, революция и расправится с ними как с врагами. В общем, чекист не хочет им зла — другое дело скрипка. Скрипка безжалостна, она не знает ни милости, ни снисхождения, для скрипки им уже нет места на земле, она приговорила их и теперь хоронит заживо.

Уже при первых ее звуках все стихает. Потом начинается какое‑то невероятное возбуждение. Временное задержание — почти арест, тревога, страх за будущее, за детей усугубляют напряжение, и скоро в зале становятся слышны всхлипывания. То тут, то там раздаются истеричные возгласы и нечленораздельные выкрики, рыдания. Не прошло и получаса, как плач делается почти всеобщим.

Похоже, женщины в том же состоянии, в каком были в американском городе Салеме во время тамошних известных процессов ведьм. Вцепившись в руки мужей побелевшими от напряжения пальцами, они все пытаются заглянуть им в глаза, увидеть, найти там, что и те согласны все отдать, лишь бы прекратить эти нескончаемые скорбные рыдания скрипки. Скрипки, прощающейся с ними всеми и с каждым из них отдельно, скрипки, которой — это уже ясно — хватит сил каждого из них отпеть, похоронить и помянуть. И вот, когда Шрейдер видит, что сопротивление сломлено, что нэпманы готовы на все, только бы скрипка замолчала, он, будто завершая аккорд, дает знак подсадным уткам, и те, крича на весь зал, что советская власть права, бегут к сцене, где на столике уже лежит аккуратная стопка типовых договоров обмена валюты на облигации государственного займа. Будто боясь опоздать, следом за стукачами бросаются и остальные.

Вот такая эстетика и такая этика.

comments powered by Disqus