The Prime Russian Magazine

Случай чудесного в общем‑то неизобразим. Или так: если что‑то, чему мы приписываем роль чуда, может быть, выражаясь философски, репрезентировано, показано, то это уже не чудо. Это как в Библии. Чудо встречи любого из пророков с Богом оставляет после себя простые физические следы, которые, в сущности, невозможно интерпретировать. У Иакова это поврежденное бедро (хромота), у Моисея — нарушение речевой функции (заикание) и т. п. Но абсолютное чудо не оставляет даже таких следов. Однажды, еще в студенческие годы, я был на сельхозработах в глухой белорусской деревне. Меня вместе с еще одним студентом разместили на постой в убогой хате, принадлежавшей старухе без опознаваемого возраста — может, ей было 60 лет, а может, и все 80. Однажды мое внимание привлекло несколько старых фотографий, висевших на стене возле икон. На них проступала фигура молодой девушки в окружении немецких офицеров и людей в штатском. Девушка в парке, сидящая на лавочке. Группа людей на прогулочном пароходе. Уличные сценки. Я спросил хозяйку дома о фотографиях, и она рассказала, как ее, шестнадцатилетнюю, угнали в 1942‑м на принудительные работы в Германию, как она, привыкшая с детства к тяжелому крестьянскому труду, работала на ферме под Кельном, как несколько раз в месяц ее отпускали погулять по городу, покататься на корабле по Рейну, как она познакомилась с молодым офицером, отбывавшим отпуск после ранения. Это на всю жизнь осталось для нее ее чудом — ужасным и прекрасным одновременно. В 1945‑м ее депортировали обратно на родину, спустя несколько лет она забыла те немногие немецкие слова и имена, которые знала. Остались только фотографии, но они уже не были свидетельством чуда — скорее странными знаками чьей‑то чужой жизни, которая не имеет к ней никакого отношения.

Есть один предрассудок в рассуждениях о чуде, от которого надо сразу избавиться. Чудо часто понимается как нечто (какой‑то личный опыт или что‑то более объективное в смысле разделяемого всеми чувства или знания) противоположное науке, рациональному отношению к миру и т. п. Но если мы говорим о чуде в строго религиозном (христианском) смысле слова, это противопоставление не работает, оно мнимое. Как и знание, чудо в христианстве предполагает, что есть некий субъект «чудесного», а также его объект. Как и в науке, в случае с проблемой факта в явлении чуда самым важным является вопрос верификации, т. е. способа подтверждения объективности и необходимости (всеобщности) чуда — в строгом смысле слова не может быть «субъективного», случайного чуда, как нельзя говорить о субъективном, случайном знании. Короче, метафизика чуда и метафизика (основание) знания практически идентичны. Классическое научное доказательство (до эпохи окончательной победы математического естествознания, т. е. до конца XVII века) заканчивалось формулой quod licet demonstrandum (что и требовалось показать), и этим же тезисом / предъявлением / чудом, как известно из Нового Завета, разбивается скепсис Фомы неверующего. Иначе говоря, демонстрация фактического положения вещей («это ЕСТЬ на самом деле») объединяет явление чуда с предъявлением научного факта.
И только в эпоху барокко, а затем и Просвещения с их скепсисом и деизмом (признанием за Богом функции творца, не вмешивающегося в творение), даже еще позже, в эпоху романтизма, возникает понимание чуда как чего‑то совершенно противоположного научно-рациональному опыту, появляется известная нам по литературе и искусству характерная взвинченность, эмоционально окрашенная иррациональность разговора о чудесном. На одном полюсе оказывается «расколдованный» (словечко, придуманное Максом Вебером), рациональный мир, а на другом — иррациональный, взвинченный гений, мистик, визионер, который является своего рода «профессионалом» чудесного. Между таким специалистом по чуду и, скажем, св. Франциском пролегает пропасть, они говорят на разных языках.

Однако уже в начале XX века в европейский духовный обиход возвращается более спокойный «францисканский» тон разговора о чудесном — его можно обнаружить в поэзии Рильке, текстах Хайдеггера, записках Леона Блуа, романах Роберта Музиля:

«Она строго напомнила себе, что ведь вообще не верит в Бога. И правда, она не верила в него, с тех пор как ее учили верить, что было частным случаем недоверия, питаемого ею ко всему, чему ее учили. Она была совсем не религиозна в том твердом смысле, который нужен для веры в неземной мир или хотя бы для нравственной убежденности. Но через несколько мгновений, обессилев и трепеща, она должна была снова признаться себе, что почувствовала «Бога» совершенно так же отчетливо, как мужчину, который стоял бы сзади нее и накидывал ей на плечи пальто». («Человек без свойств»)

Что знаменует собой возвращение неромантического тона разговора о чудесном? Очень важный разворот внимания к тем аспектам нашей жизни, которые вряд ли можно приписать сфере «религиозного», в смысле иного, трансцендентного измерения мира. Коротко говоря, происходит открытие чуда как имманентного, обыденного, банального, почти неприметного опыта. Агата в романе Музиля, которая чувствует Бога как мужчину, подающего ей пальто, в принципе ничем не отличается от евангельской Марфы, хлопочущей на кухне в присутствии живого Бога вместо того, чтобы сконцентрированно внимать его словам, как это делает Мария. Поэтому именно Марфа, которая, по словам Христа, «заботится и суетится о многом», а не Мария, понимающая, что «лишь одно только нужно», и является той, через которую чудо приходит в мир обыденным, незаметным образом. Такое «имманентное» чудо меняет все не прямо, а исподволь, оно не смазывает «карту будней», а лишь чуть‑чуть, буквально на миллиметр, сдвигает мир с его пазов. Этот сдвиг можно назвать абсолютным чудом. Слово «абсолютный» здесь нужно понимать в техническом, словарном, а не ценностном смысле. Иначе говоря, абсолютное чудо укоренено само в себе, оно не требует для себя никаких «подтверждений», никаких свидетельств и проверок, никаких демонстраций. Это не божественный «фокус», нуждающийся в экзальтированных зрителях, а простое присутствие чего‑то, чему трудно подобрать имя. Абсолютное чудо поэтому неверифицируемо, неподтверждаемо и — страшно сказать — нерелигиозно. Точнее так: религия, вера, состояние причастности к чему‑то трансцендентному и т. п. всегда вторичны в отношении абсолютного чуда, они всегда приходят «во‑вторых» (если вообще приходят).

comments powered by Disqus