The Prime Russian Magazine

В недавние годы доживала в Москве свою чрезвычайно долгую жизнь некогда прекрасная дама Клавдия Максимовна Дарвинг, которая, впрочем, даже после того как исполнилось ей девяносто, все еще сохраняла в себе некоторую красоту, легкость походки, хрупкость и изящество, которые в пору ее молодости сводили с ума гимназистов и чувствительных господ. Даже волосы ее не вполне поседели, и еще сверкала в них британская медь, а в юности она была огненно-рыжей, белокожей и гордилась цветом своих глаз, не зеленых (как у большинства рыжеволосых людей), а темно-синих и прозрачных, как синее стекло. Возможно, из-за этой волшебной стеклянности своих очей она страстно любила все стеклянное и окружала себя прозрачными статуэтками, гранеными флаконами, муранскими шкатулками и прочими мелочами, охотно пропускающими сквозь себя свет. Первый сборник ее стихов, отпечатанный небольшим тиражом в 1916 году, назывался «Стекло». Эти стихи она писала еще ангелом-вундеркиндом, чрезвычайно опасным и соблазнительным, будучи очень юной нимфой, которая днем кроваво жрала сердца, а ночью просыпалась в безутешных слезах сострадания ко всему живому. И хотя после этого она никогда ничего не публиковала, но продолжала до старости писать стихи, в которых воспевала красоту стекла, а также всего хрупкого и ломкого, каковые свойства она усматривала и в себе, как выяснилось, ошибочно, поскольку в дальнейшем ей удалось проявить поразительную прочность, выносливость и выдающийся талант к выживанию.

Должно быть, смесь английской и русской кровей дает неплохой результат. Отец ее, английский военный инженер, дошел в русской службе до полковника, открыл в отставке оружейный заводик и сделался фабрикантом. Человек состоятельный и способный, он хорошо вел дела и удачно женился на красивой русской дворянке из семьи, носившей старинную озерную фамилию. Клавдия Дарвинг росла в роскоши, образование получила превосходное, любила танцевать и блуждать в кругах богемных, общаясь с поэтами, художниками и мистиками. По молодости нюхала эфир и кокаин, курила опиум и гашиш, а когда экзотических снадобий не обнаруживалось под рукой, обходилась красным вином и длинными сигаретами в черепаховом мундштуке. Старалась казаться старше своих лет. Чудесные влюбленности проносились сквозь ее жизнь, отражаясь в гранях ее кристаллического сердца, но в 1917 году большевики отобрали у ее отца завод, а сам он вместо расстрела снова оказался в армии военным инженером — на этот раз в Красной. Расстреляли его только в тридцать седьмом как британского агента, когда он уже состарился и утратил здоровье, так что террор избавил его от неприятной ветхости и болезней. Клавдия отреклась от Дарвинга на открытом комсомольском собрании (она тогда училась в Рабочем университете на инженера) – далось ей это легко, отца она никогда не любила, но этот публичный ритуал не избавил ее от скорого попадания в лагеря, где провела она последующие лет пятнадцать.

Как удалось ей, хрупкой снегурке, пережить лагеря — неизвестно. Скорее всего, спасли ее способности, унаследованные от отца, и она работала на тюремном оборонном предприятии вплоть до освобождения. Сплетники пускали в оборот и другие сведения – по некоторым версиям, она сделалась любовницей кого-то из тюремных начальников, согласно другой версии (впрочем, не исключавшей первую), Клавдия, о которой еще до ареста знали, что она любит не только мужчин, стала «супругой» одной чрезвычайно опасной преступницы, имевшей на зоне непререкаемый авторитет, причем свершилось это по обоюдной и страстной любви.

Ее любовь к стеклу бросила свой свет и на ее тюремные труды: говорят, она особенно отличилась на шарашке, совершенствуя военную оптику, конструируя новые модели перископов, оптических прицелов, полевых биноклей, приборов наведения и прочего в этом роде. В шестидесятые годы она жила интенсивно: преподавала инженерное дело. Защитила докторскую диссертацию по перспективам военного использования жидкого азота.

Одновременно вокруг нее словно бы воскресла атмосфера ее молодости, хотя и без роскоши, без эфира и кокаина, но снова появились поэты, художники и мистики, даже местами очень занимательные, с новой спецификой, словно овеянные холодом двух космосов, столь глубоких и устрашающе реальных, что и не снились ребятам десятых годов, — космосом недавнего сталинского террора, а также пришедшим на смену пустынным космосом настоящих ракетных полетов. Клавдия Максимовна жила скромно в коммунальной квартире в центре Москвы, занимая узкую комнату с темно-синими обоями, выходящую окнами в переулок. В этой комнате собралась у нее небольшая, но прекрасная коллекция стеклянных предметов — ваз, бокалов, прозрачных статуэток и прочего, а кроме этих стекляшек собирались здесь и люди, по-своему столь же занятные, как редкие вазы, но не столь прозрачные и простые. Снова, как в юности, Клавдия Дарвинг писала и читала вслух стихи о стекле, снова позировала для ярких акварельных портретов, по-прежнему в нее влюблялись, да и саму ее посетила страстная и долгая поздняя любовь, любовь взаимная и даже безумная — нежданная-негаданная любовь с молоденькой деревенской девушкой Лизой Тумановой, которую каким-то ветром занесло в комнату с синими обоями, и она осталась в этой комнате надолго. Но наступили семидесятые, гостей стало меньше, Лиза куда-то уехала, а в середине восьмидесятых Клавдия Максимовна заметила, что у нее позеленели глаза.

Вечера она коротала теперь чаще одна и для каждого из вечеров выбирала из своей коллекции ту или иную чудесную рюмку или бокал, слегка наполняла коньяком, закуривала (уже без черепахового мундштука). Вспоминала прошлых любовников и любовниц. Короче, пыталась соответствовать программе под названием «Старость».

Но наступили девяностые, и снова все как-то и полностью изменилось. Клавдия Максимовна словно проснулась и оказалась в каком-то утреннем пространстве и там осознала, что не умерла, что даже ничем не больна и полна сил. Она подружилась с работницами стекольного завода и в стеклодувном цеху сама выдула несколько довольно простых и красивых ваз синего стекла. Коньяк и прошлое ушли в отставку, а Клавдия Максимовна Дарвинг снова активно занялась исследованиями, связанными с жидким азотом. Это сопровождалось платоническим романом с одним ее бывшим учеником, сделавшимся крупным специалистом в этой области.

Снова молодежь, то маленькими, то даже полубольшими стайками стала околачиваться в ее узкой комнате. Снова завращался вокруг нее прозрачный ветерок культа – для этой молодежи она сделалась чем-то вроде фетиша, живым божком вековечного холодка, который теперь обрел новое воплощение в модном словечке cool. Дарвинг же присматривалась к этой свежей поросли внимательным взглядом ученой и светской старой девы, видела, что многие под наркотиками, различала и узнавала знакомые ей воздействия кокаина, гашиша и опиатов, но присутствовали в этих мальчиках и девочках и новые снадобья, ею неиспробованные, — они с ней не делились, а она бы не отказалась от дегустации. Она ничего не боялась, но старомодный такт мешал спросить об этом.

Среди прочих повадился один художник, приехавший с Украины. Этот бывал всегда химически трезв, но порывисто патологичен и опьянен творчеством и честолюбием — из разряда талантливых провинциалов, завоевывающих города. Лицом груб и прост, однако сердцем совсем непрост: светлые глаза щедро источали порнографическую нежность, а здороваясь и прощаясь, он так долго удерживал руки Клавдии Максимовны в своих руках, что ей начинало казаться, что она опустила ладони в миску, полную теплого хуторского творога, — настолько мягкими и влажными оказались крупные руки художника. Он то ли влюбился в нее, то ли делал вид, но приходил постоянно и постепенно начал нравиться ей. Она оценила его истовость, его простонародную извращенность, его акцент южанина, талант и мальчишечью жажду славы, он же, чтобы понравиться ей, сделался скульптором по стеклу и постоянно твердил, что главной идеей нашего времени должна стать идея абсолютной прозрачности.

Так вышло, что двое мужчин — специалист по азоту и этот художник — сделались героями ее последней утренней старости, и они же подтолкнули ее к тому странному способу уйти из жизни, который она выбрала. Сейчас трудно сказать, кто придумал это — ученый, художник или сама Клавдия Максимовна, но факт остается фактом: в день, когда ей исполнилось сто лет, в одной из лабораторий своего научно-исследовательского института Клавдия Дарвинг погрузилась в резервуар с жидким азотом и превратилась в ледяную статую.

Все дело в том, что художнику с влажными руками никак не давала покоя скоропалительно растущая слава другого художника — знаменитого англичанина по имени Дэмиен Херст. Этот Дэмиен Херст много работал с мертвыми телами, погруженными в формалин, — сначала он выставил распиленного пополам теленка в формалине, затем несколько коров, затем целую акулу. Каждая следующая работа вызывала скандал, рост славы. Дэмиен уверенно шел к вершине — к званию современного художника номер один в мировом формате. Это терзало сердце честолюбивого украинца. Окончательный удар, сразивший арт-мир наповал, Дэмиен нанес, выставив погруженный в формалин труп своей собственной бабушки, причем труп был распилен продольно, как анатомическое пособие. Хотели некоторые возмущенные подать на него в суд, ну и подали, конечно, в суд, но Дэмиен выиграл дело: оказалось, granny весьма сочувствовала его творческим поискам и заблаговременно юридически заверила завещание, в котором передавала свое тело после смерти в полное распоряжение внука. В завещании она также заявляла, что заранее согласна с любым художественным использованием своего мертвого тела.

После этого украинец словно обезумел. Некрофилический flavour Дэмиена казался ему упоительным. Днем и ночью горели светлые малороссийские очи, а руки источали пот, но окончательно засверкали его глаза, когда он как-то раз в гостях у Клавдии Максимовны разговорился со специалистом по азоту. Художник все переводил свой полыхающий порновзгляд с увлеченного лица ученого на отрешенное лицо Клавдии, курящей сигарету.

— Жидкий азот! — шептали его побледневшие от возбуждения губы. — Жидкий азот круче сраного формалина!

Так родилась у него идея заморозить Клавдию Максимовну и выставить на всеобщее обозрение как ледяную статую, как собственное великолепное произведение искусства. К радостному удивлению художника, идея эта встретила понимание и поддержку со стороны как самой Клавдии Максимовны, так и ее друга-ученого. Клавдия уже давно обдумывала, как бы ей ускользнуть из затянувшейся жизни и встретить очередное утро нового дня уже в другом агрегатном состоянии, а ученому она и в глубокой старости казалась столь прекрасной, что идея уберечь ее красоту от тлена и придать ей вечность восторга увлекла его. Немало вечеров эти трое обсуждали детали своего плана, попивая Blue Curaҫao из узорчатых рюмок.

Составили, по примеру Дэмиеновой бабушки, и завещание, и прочие необходимые бумаги.

Так случилось, что жарким летним днем своего столетнего юбилея в прохладной подвальной лаборатории она сделала свой последний шаг. О чем думала она, прежде чем превратиться в лед до последнего атома? О чем вспомнила? Вспомнилось почему-то, как ее отец, узнав, что у него отобрали завод, снял со стены свою полковничью шашку и с досады рассек лицо деревянного фавна, украшавшее шкаф в его кабинете. Вспомнила, как полыхнула тогда шашка в солнечном луче. Вспомнила давнее детское утро, когда впервые поразила ее в зеркале яркая синева ее глаз. Вспомнила меланхолическую красоту Лизы Тумановой и как та пела старинные русские песни с загадочным акцентом — то ли деревенским, то ли лесным. Вспомнила множество стеклянных вещиц и тут же забыла их навсегда, успев подумать, что все прозрачные предметы ее жизни, словно на клинок шпаги, нанизаны на один-единственный луч…

Заморозили ее в роскошном платье, сшитом одной очень изысканной модельершей, и это платье, тяжелое, пышное и, будто панцирь, сплошь усыпанное стразами и искусственным жемчугом, сделалось, благодаря азоту, частью ее ледяного тела.

Однако показать этот труп на выставке художнику удалось не сразу. Несмотря на аккуратно оформленные бумаги, возникали сложности и препятствия — то юридические, то психологические. Устроители и организаторы боялись выставлять мертвое человеческое тело, хотя их и возбуждало это в какой-то степени. Но страшились проблем с законом или же неадекватных реакций со стороны публики. В конце концов выяснилось, что явить народу труп Клавдии Максимовны на выставке современного искусства внутри России практически невозможно. Оставалась в запасе западная заграница, но и там все оказалось непросто — сложности с транспортировкой, сложности с законом… Сложности, сложности… Впрочем, наш художник с влажными руками сложностей не боялся – он бился за свой проект с отвагой вепря, проявляя также упорство бобра и гибкость змеи. Однако лишь лет через пять идея его приблизилась к осуществлению.

Все эти пять лет труп находился в лаборатории института в специальном резервуаре. Тело сохранилось идеально. Художник, занятый другими своими проектами (дела его шли хорошо, желанная слава росла и крепла), за эти пять лет лишь один раз забежал в лабораторию проведать свое произведение и поболтать со специалистом по жидкому азоту. Зато сам специалист почти ежедневно и подолгу смотрел в замороженное лицо своей возлюбленной: она казалась ему даже помолодевшей, казалась нетленным стеклянным цветком, казалась роскошным букетом стеклянных цветов, казалась застывшим северным сиянием над арктическим морем; то мнилась она ему окрыленной, то надменной и замкнутой, то нежно-задумчивой…

Через пять лет художник, который за это время хоть и не сравнялся в славе со своим английским соперником, но все же сильно к нему приблизился, согласовав все детали и формальности, договорился, что его работа «Труп русской культуры» будет наконец показана на чрезвычайно значительной международной выставке в Венеции – так называемой Венецианской биеннале.

Гигантская выставка современного искусства из всех стран проходит в Венеции раз в два года и представляет собой важнейший для художественного сообщества смотр-соревнование, что-то вроде чемпионата мира или как-то так (хотя искусство — в целом неспортивное занятие). Биеннале проходит в парке «Джардини ди Кастелло» («Замковые сады») на территории выставочного комплекса, где множество стран выстроили свои павильоны. Превосходным павильоном обладает там и Россия.

Наступил тот день, когда замороженное тело Клавдии Максимовны доставили в Венецию в специальном резервуаре: труп в роскошном платье со стразами, заключенный в специальную капсулу, художник собирался установить в центре главного зала русского павильона, а по стенам зала хотел повесить стихи Дарвинг о стекле в аккуратных рамках, снабженные переводами на английский и итальянский языки. Публика должна была втекать в зал, смотреть в мертвое оледеневшее лицо великолепной старухи, испытывать легкий щекочущий моральный шок от того факта, что мертвое человеческое тело превращено в произведение искусства, испытывать вкупе даже с некоторым негодованием, изнанкой коего становится подспудное наслаждение. Подспудное наслаждение аккуратно поощрялось названием произведения: зритель должен был уходить с ощущением, что столь дерзновенный поступок художника оправдан трагическим фактом — смертью целой культуры, о чем художник из недр этой усопшей культуры честно и с болью сообщает. И зрители уходили бы восхищенными — восхищенными прежде всего тем, что эта культура умерла, что случились поминки в соседней квартире.

На самом деле художник вовсе не считал, что русская культура умерла, в целом его все это мало волновало — он просто хорошо чувствовал зрителя.

Но все случилось иначе.

Художник задержался с приездом, но некоторое количество ассистентов и помощников уже работало в павильоне. Раздвинули стеклянный потолок и медленно, на тросах, стали опускать в центр большую капсулу с роскошным ледяным трупом в азоте. Вдруг резкий железный визг или стон, что-то оборвалось, и резервуар грянул с высоты о бетонный пол, разбросав вокруг себя несметное количество ледяных брызг. Клавдия Максимовна Дарвинг разбилась вдребезги как прекрасная ваза.

Одновременно один рабочий вскрикнул и согнулся пополам от боли, схватившись рукой за глаз. Никто не взглянул в его сторону, все потрясенно взирали на груду осколков, на жалкие руины шедевра. Скорчившись, парень выбежал из павильона, пронзенный нестерпимой болью.

Парня звали Андрей, но с младенчества к нему приклеилось прозвище Дронт. Родился в Ростове-на-Дону, мать пила, отец был хороший человек, сравший на общество и любивший рыбалку, поэтому детство пробежало среди удочек. Рыбалки на Дону, русалки речные, сигареты B__ond, Winston, Marlboro, Parliament, Chesterfield, Kent__ (и прочие английские и голливудские графства), трофейный велик, пиво, конопля, девочки Оля, Саша и Диляра, первый секс, отец утонул, мать ушла в жесткий запой, записался в секцию самбо, марка государства Антигуа и Барбуда, первые вмазки, тусовки на районе, попиздился со студентами, зависоны в подъездах с девочками, колеса, дискач, вломили хачам, красные гантели, гантельная схема, поставили на учет, от пацанов почет, доп, марка кислоты, угнали мотик, проблемы на местности, оупен-эйры, слушал «Касту» («мы берем ЭТО на улицах и несем сюда, ожидая, ЧТО скажут города»), ситуация протухла, отсутствие бабла и перспектив, потянуло в дальние страны, дернул в Одессу к дяде, пошел в мореходку, Стамбул, клетчатые сумки, перекидка, долгий рейс, в Непале соскочил, танцевал в клетке на дискотеке под Римом, е*ал пожилую, помогла выправить ксиву, вырвал челюсть одному пидору по пьяни, ломанулся в Венецию, познакомился с девушкой из Болгарии, любовь, серьезняк, залетела, выкидыш, стали жить вместе в Местре, она устроилась переводчицей на биеннале, вписала туда же на подсобные работы, и вот теперь дикая боль — согнутый пополам побежал в сторону паркового кафе, где официант — кореш с Николаева, но добежал только до крайних столиков, упал на красный гравий, зачем-то зацепил со столика стеклянную сахарницу, увенчанную металлической скошенной трубочкой дозатора, откатился в тень огромного дерева, прижимая к глазу прохладное фабричное стеклянное тело, полное лучистыми кристаллами. Резко отпустило. Ад иссяк. Дронт встал, чувствуя себя ожившим ископаемым, оцепенело воскресающим из сахара и гравия. Глаз дико слезился, но уже не болел. Сквозь линзу слез он взглянул на роскошную лагуну. Нечто случилось с его зрением. Лагуна не гнила. Она лежала под солнцем совершенно сухая, с ее дна поднимались липкие дымы от бесчисленных костров: гигантский базар расстилался по ее пересохшему дну.

Он лицезрел Венецию далекого будущего. Венецианские острова превратились в выжженные солнцем холмы, поросшие руинами дворцов. На мраморных балконах сидели мутанты, меланхолически положив на парапеты свои лица — то гигантские, как морды слонов, то крошечные и мятые, как личики эмбрионов. Черные следы копоти змеились по белому или пестрому мрамору, отмечая русла, где протекали дымы мутантских очагов.

Виделось так далеко и четко, как если бы из глаза сама собой произросла подзорная труба, медленно выдвигающаяся в белую область будущего. Различалось все, вплоть до родниковых бликов на высоком антеннообразном пере, которым некий мутант, загорающий на крыше собора, украсил свою пористую голову. Лицо этого мутанта застенчиво прятало свои черты в глубине одной-единственной морщины: он казался таким разомлевшим и смущенным, словно уверял небо, белоснежное и злобное, что осмеливается щегольнуть пером, обагренным по краям самой природой грядущих веков, только лишь в такие дни, как этот, когда совсем уж ослепительно лучится соль в изгибах безводного ландшафта. Мертвенные, ложно-ленивые испарения, перемешанные с жирным дымом и стонами животных, висели над базаром. Звуки будущего объяли Дронта — свист, гомон, клекот, гром гонга, улюлюканье, хрустящий треск огней. Со звонким щелканьем бичей кочевые парни грядущего гнали на продажу стада морщинистых скотов, чьи раздутые силуэты казались совершенно незнакомыми раненому обитателю двадцать первого века. В эпицентре базара, окутанного слоистыми дымами, Дронт различил два остроконечных шатра — синий и красный. Видимо, цари рынка скрывались в этих шатрах, или же в них дремало цирковое развлечение, пробуждающееся по ночам.

Видение схлынуло. Дронт упал на стул, чел из Николаева дал ему холодной воды.

Почти месяц Андрей провалялся дома в Местре, не поднимая пыльных жалюзи единственного окна. Оклемался. Видения больше не посещали, хотя и снились странноватые сны. В день открытия гигантской международной выставки его попросили снова явиться в русский павильон, чтобы помочь с установкой музыкальной аппаратуры, — там готовили вернисажный концерт. Делалось все в последний момент, в дикой спешке. Атмосфера накаленная, с элементами паники, но и не без радостного эксайтмента.

В главном зале русского павильона по центру возвышался новый стеклянный цилиндр, заполненный парами жидкого азота. Внутри лежали странной массой осколки рассыпавшегося на гранулы тела Клавдии Максимовны Дарвинг. Многие считали, что в таком виде инсталляция «Труп русской культуры» даже выигрывает в своей многозначности. На стенах зала в аккуратных рамках висели старые листы со стихами Клавдии Максимовны, записанными ее собственной рукой, нынче превратившейся в осколки. Почерк четкий, ясный, почти каллиграфический. Рядом — переводы стихов на английский и итальянский.

Разматывая длинный кабель, Андрюха оказался возле одного из стихотворений. Замешкавшись, прочитал его. Стихотворение называлось «Рубиновый кубок».

Нет в моем сердце надежды,
Нету в нем нынче и страха.
В швах моей модной одежды
Смесь белой соли и праха.

В сердце зимует тревога,
В сердце зияет досада.
Вижу в рубиновых гранях -
Солнце восходит над Адом.

Демоны, дети и лани
Смотрят на небо сквозь слезы.
Вижу в рубиновых гранях
Дальнее лето и грозы.

Люди -убийцы природы,
В бездну сползают народы.
Душно вам, жители Ада?
Так вам и надо. Так надо!

Вдруг что-то распахнулось или взорвалось в сознании Дронта. Публика уже втекала в зал, официанты в белых рубашках разливали белое вино по холодным бокалам, музыканты готовились к выступлению, но Дронт, словно в нем распрямилась какая-то пружина, упруго выскочил на самую середину зала, где серебрился микрофон. Осколок Клавдии Максимовны Дарвинг вспыхнул в его зрачке, как кусочек Снежной королевы в глазу мальчика Кая.

— Рэп! — крикнул Дронт на весь зал.

Волна странной энергии юркнула сквозь просторное пространство, мгновенно организовав музыкантов, вытряхнув, словно из магического рукава, неожиданных бэк-вокалисток и подтанцовку. Все ударно и напористо задвигалось в ритме хип-хопа, хлынул бит, словно повинуясь бесшумной императорской команде. И в лица холеной вернисажной публики, пришедшей насладиться трупом русской культуры, ударил изменившийся до неузнаваемости голос Дронта:

ДЕСЯТЬ ЛЕТ наша страна живет без надежды,
Как Адам и Ева живут в раю без одежды.
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ наша Родина живет без Союза,
Как мечтающей о сладком арбузе ребенок живет без арбуза.
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ наша планета уже почти не планета,
Здесь больше нет зимы и весны, одно лишь вечное страшное лето.
СОРОК ЛЕТ наш долбаный космос вспоминает е***утый праздник,
Который ему устроил один е**нат и проказник.
Словно ножом полоснули арбуз:
Стыковка на орбите! «АПОЛЛОН» — «СОЮЗ»!
СОРОК ЛЕТ как нае***лась последняя в мире весна,
Шестьдесят восьмой, Прага, танки, Париж, Берлин, Европа без сна.
ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ ох**вшее человечество решает вопрос,
Схряпать или нет ему на завтрак атомный мэджик-грибос.
Родилась Венера в бикини на атолле Бикини.
Прикинь, какая картина, — это реальное мини!
ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ как нету кровавых отцов Coco и Адольфа,
Остался лишь гигантский погост, превращенный в поле для гольфа.
СЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ мы не можем забыть то утро,
Когда Киев бомбили, нам объявили — началась военная камасутра.
ВОСЕЬДЕСЯТ ЛЕТ живут только те, кто живет упорно,
Кто дрочит на небо и землю, а не на тупое порно.
ДЕВЯНОСТО ЛЕТ прошло с тех пор, как морячки из Кронштадта
Превратили страну Россию в коммунистические Соединенные Штаты.
Народ расх**чил церкви, где еще вчера молились и пели,
И буржуи висели на фонариках, как шары на ели!
СТО ЛЕТ НАЗАД миру показали «Черный квадрат»,
Сказали ясно: все, п***ец, всем ни шагу назад!
Шаг влево, шаг вправо — стреляю без предупреждения!
Как волны на море, катятся друг за другом припизженные поколения.
Люди целуют губы, сосут х*и, лижут сладкие п**ды
И знают, что если надо будет подохнуть, то лучше сделать это без визга.
Каждый организм хочет продлиться в виде нового беби.
Зачем эти сраные беби, ждете Мессию, мэйби?
Думаете, вас спасут, приласкают, дадут конфету на ужин?
Да ладно, хватит! Весь этот мир давно нах** никому не нужен!
В океане поколений сотни миллиардов медуз.
Что им вспомнить за тысячу лет х**ты и сомнений?
Стыковку на орбите! «АПОЛЛОН» — «СОЮЗ»!
Да, это было сладко, мы е**ли американцев, они нас, мы любили друг друга,
И космос смеялся, словно кончившая пять раз подруга.
И если Земля вдруг крякнет и пернет и выпустит газы, как проколотый нах** баллон,
Есть что вспомнить! Стыковка «СОЮЗ» — «АПОЛЛОН»!
В нашей общей жизни случился, е**ть, моментик золотого секса.
Не жалко подохнуть, мы отведали сладкого кекса.
Ну а теперь хватит, идите все на х**, в бездну сползают народы.
Туда вам и дорога, о**евшие хищники, убийцы природы!
То, что вы зовете прогрессом, только плодит уродов и уродует лица.
Душно вам, сраные гады? Хочется е**ться, жрать, веселиться?
Нет вопросов, ребята, вся х**ня к вашим услугам, в вашем распоряжении.
Этот мир находится в НЕИНТЕРЕСНОМ ПОЛОЖЕНИИ!

comments powered by Disqus