The Prime Russian Magazine

Идиотизм

Термин «идиотизм» восходит к древнегреческому idios [ἴδιoϛ], означавшему «частный, приватный». Чтобы разобраться, что общего у слова «идиотизм» с догмой в широком понимании, а также с догматическим подходом к приватизации, рассмотрим другие понятия, ассоциируемые с этим словом. Первое: idios прежде всего относится к индивидуальному миру человека — обозначает нечто приватное, то, чем обладает данный человек. Следовательно, так можно именовать частную собственность и личное имущество. Со своей стороны, я обозначаю термином «идиотизм» состояние общества, где господствует убеждение: «Свободное использование и распоряжение частной собственностью, то есть свобода экономическая, есть необходимая предпосылка свободы гражданской». Вышеупомянутое первоначальное значение слова idios также содержит коннотацию «частная жизнь как нечто огороженное», которая маркирует границу между внутренним и внешним и тем самым обозначает нечто отдельное, сепаратное. В моем понимании слова «идиотизм» тоже присутствует коннотация «огораживание», поскольку, как упоминалось выше, создание частных владений посредством огораживания ресурсов, которые были общедоступными или принадлежали коллективу, исторически было основным способом закрепления собственности за частными владельцами. Этот метод и доныне остается главной формой примитивного накопления имущества: огораживание общинных земель продолжается полным ходом в странах третьего мира, а параллельно практикуются более современные формы «огораживания» – например, все активнее запатентовываются генетические материалы и биоформы. Итак, в первоначальном смысле «идиотизм» обозначает диктат частного и закрепление за частниками все больших объемов собственности путем огораживания.

Второе: огораживание частной собственности также позволяет мне назвать идиотизм догмой, ибо догма городит заборы, этакие загоны для мышления и практической деятельности. Между прочим, древнегреческое δóγμα значит «личное или частное мнение» и, следовательно, тесно связано с ἴδιoϛ. «Догма» восходит к глаголу δoκέω («думать, предполагать; воображать»). Оно также обозначает внешний или кажущийся облик вещей. Родственное слово δóκιμoϛ вносит добавочный смысл: «нечто почитаемое, санкционированное, одобренное», от которого происходит наше современное «доктрина» — некий одобренный, санкционированный авторитетами образ мыслей (а δóγματα — учения, описывающие его). Что ж, трудно усомниться в том, что приватизация превратилась в догму или доктрину. Приватизация и ассоциируемые с нею практики дерегулирования, конкуренции и развития рынков настолько укрепились, что этот дискурс почти невозможно оспорить без того, чтобы тебя сочли ретроградом или невеждой, не знающим современных тенденций, либо неисправимым романтиком или даже политическим сектантом, – иначе говоря, заключили, что ты не желаешь преклонять колени перед «корпоративным абсолютизмом» (термин Джона Макмертри).

Джон Макмертри

род. 1939

Канадский философ (в прошлом профессиональный футболист), пристрастный арбитр социальных катаклизмов, сравнивавший атаку 11 сентября с поджогом Рейхстага. Сфера его научных изысканий простирается от критики современной финансовой системы («Неравные свободы: глобальный рынок как этическое измерение» (1998)) до решения социобиологических вопросов («Секс, любовь и дружба» (1995)).

Работа Макмертри — прекрасный анализ «примитивного синтаксиса», упорядочивающего догму приватизации. Как пишет Макмертри, в этом мировоззрении царят формулы «свобода = свободный рынок = глобальная корпоративная система» и, наоборот, «противники глобальной корпоративной системы = противники свободного рынка = противники свободы». Но сведение свободы к свободному рынку — не единственный столп идиотизма как догмы. Есть и второй столп — роль, которую играет в дискурсе сам термин «рынок». Макмертри пишет: «Никто не замечает, что само понятие “рынок” исключает возможность любых иных рынков, кроме рынка доминирующего <…> Нет другого рынка перед лицом Рынка, как нет других богов пред лицом Яхве». Между прочим, отцов свободного рынка вовсе не коробила мысль, что их детищу придется поклоняться. Фридрих Хайек открыто уподоблял созерцание свободного рынка религиозному опыту. Он полагал, что именно покорность безличным силам свободного рынка сделала возможным развитие цивилизации, а ниже утверждал: если необходимо покориться этим силам, то смиренное благоговение, предписанное религией, подходит лучше, чем какая-либо разновидность рационального постижения истины. Тут напрашиваются сразу два вопроса. Справедливо ли называть подобную систему демократической? Можно ли трактовать демократию как социальный противовес подобным догмам? Эти вопросы я приберегу для последней главы моей книги.

Как бы то ни было, у вышеупомянутой догмы есть любопытный нюанс: необязательно занимать радикальную или «узкопартийную» (по мнению других) позицию, чтобы испытывать тревогу из-за распространения этого все более доктринерского и упрощенного мировоззрения. Свое беспокойство высказывают авторитетные экономисты, много лет служившие истеблишменту. В пространном эссе «Экономика невинного обмана», опубликованном незадолго до его смерти, Джон Кеннет Гэлбрейт отмечает, что якобы безличный термин «рынок» пришел на смену слову «капитализм», к которому на протяжении истории прилипли негативные ассоциации (с кризисами, угнетением трудящихся, эксплуатацией). Гэлбрейт утверждает: представление, будто капитализма больше нет, а есть лишь безличный рынок, — «не совсем невинный обман». «Не упоминается, что рынком умело и всесторонне управляют», — продолжает он. Далее Гэлбрейт предполагает, подобно Макмертри, что уместнее назвать рынок «Корпоративной системой», но тут же замечает: «Чувствительные друзья и бенефициары этой системы не хотят приписывать корпорации решающую власть. Лучше уж употреблять безобидное слово “рынок”». Так доктрина сама себя упрочила и продолжает позиционировать себя как единственную легитимную форму экономической, политической и социальной структуры. Она даже внедрила представление, что свободная рыночная экономика — нечто типа «второй натуры». Сегодня мы все приучились употреблять слова «конкуренция», «эффективность» и «выбор» в разговорах о наших повседневных заботах. Безусловно, насаждение этих понятий в нашей бытовой речи — тоже своего рода огораживание, только в социуме или в культуре.

Итак, вводится понятие невинности (или ее отсутствия), что отсылает к еще одному важному смыслу слова idios, который имеет большое значение для моего личного понимания термина «идиотизм». Древнегреческий язык образовал от idios как обозначения частной сферы и оставил нам в наследство слово idiotes (ἰδιότηϛ). Оно означает частное лицо, но также человека, имеющего «частный» социальный статус или «приватное» положение в обществе. Именно из idiotes мы вывели его второе, уничижительное значение, которое сохранилось в современной семантике слова «идиот». Поскольку idiotes значит «частное лицо», возникает дополнительное значение «профан», «человек, не обладающий специальными или профессиональными познаниями». Отсюда возникла трактовка слова «идиот» как «не сведущий в высоких материях», «неспециалист». Итак, идиотом стали называть человека мало или посредственно образованного, с низменными, вульгарными или банальными вкусами, которому чужда тонкость чувств. Но эта более современная ипостась значения слова «идиот» — «простец, любитель банального» — не должна отвлекать нас от первичного значения — «частный, приватный». Уничижительный вариант корня idio- есть отражение глубокой, широко распространенной неприязни к простоте и обыкновенности, то есть к общим чертам, объединяющим всех нас. А позитивные коннотации idio- (восходящие к другому значению idios — «своеобычный», «странный») приберегаются для эксцентричных особенностей весьма своеобразного и индивидуалистического поведения, которое мы называем «идиосинкразическим», особенно когда подобное нестандартное и своеобычное поведение слывет приметой аристократического воспитания. Здесь идиосинкразия становится противоположностью «обыкновенного» в смысле «общего для всех», символом абсолютной свободы от общественных условностей и обычаев, чертой самостоятельного и творчески одаренного ума. Я не собираюсь предъявлять претензии к идиосинкразиям – и аристократическим, и всем прочим, но считаю: пора усомниться в тождестве idiotes и идиотизма с «обыкновенным» и «общим». Собственно, в противовес идиотизму наших времен нужно, наоборот, реабилитировать и воспеть общее, обыкновенное.

Патрик Макдонах в своем великолепном исследовании идиотизма отмечает, что в Англии первоначальное значение греческого idiotes сохранялось как минимум до XIV в.: в тот период Канцлерский суд употреблял слово idiot как юридический термин, означавший, что некий человек более не годен для государственной службы и может быть нанят на работу только в частном секторе. Однако с тех пор первоначальное значение было утрачено, и восторжествовало уничижительное, обозначающее широкий спектр состояний и особенностей (невинность, скудоумие, умственную отсталость и инвалидность). Все эти слова, в свою очередь, в разные периоды обозначали нездоровье, которым оправдывается изгнание индивида из общества и его заточение. Поэтому моя важнейшая задача — убрать из слова «идиотизм» в том смысле, в каком я его употребляю, отпечаток предвзятой нелюбви к всему обыкновенному. Допустим, ассоциации с коннотациями «глупость» или «безумие» все же сохранятся, но они порождаются именно господством «частного» и «отдельного», а вовсе не «обыкновенного» и «общего». «Глупость» (в нашем обычном понимании этого слова) считается синонимом недомыслия, неспособности предвидеть последствия действий либо чрезмерной зацикленности на себе и своем личном внутреннем мире, не позволяющей вообразить то, что лежит за его пределами. Итак, если в моем термине «идиотизм» и сохраняется значение «глупость», то благодаря тому, что «идиотизм» означает самоогораживание приватной сферы, ее отделение от мира. При всем этом я должен подчеркнуть: я не намерен употреблять слово «идиотизм» в уничижительном смысле. Правда, в нынешней ситуации, когда наши экономические, социальные и экологические системы столь нестабильны, вроде бы глупо утверждать, что мы должны жить по-прежнему. Но на деле это демонстрирует: когда мы имеем дело с идиотизмом, проблема не в дефиците знаний или к таковому не сводится. Существует также важный онтологический компонент, глубоко влияющий на наше понимание идиотизма как состояния общества.

Если человек располагает знаниями или приобретает новые, то еще не факт, что ему удастся вырваться из огороженного загона, который он сам себе выстроил. Приведу пример: допустим, я знаю, что производство так называемых «органических продуктов» меньше вредит экологии нашей планеты, а сама планета сейчас, похоже, претерпевает климатические изменения, чреватые катастрофическими переменами для биосферы. Но не факт, что эти познания помешают мне выбирать в супермаркете не дорогие органические продукты, а дешевые «обычные»: мне же надо как-то погашать ипотеку, платить за электричество, за страховку и бог весть за что еще. Некоторые сочтут меня ущербным: мол, мне не хватает принципиальности или, возможно, мужества. Возможно, эти люди правы, но осмелюсь возразить: я веду привычный образ жизни потому, что я идиот, а не потому, будто я нравственный урод. Я совсем закрутился из-за своих личных или частных тревог и забот, и мне очень нелегко отыскать решение проблемы или радикальную альтернативу моему нынешнему образу жизни. Вдобавок в мире, который поощряет атомизацию общества и индивидуализацию людей, мои личные тревоги становятся еще более резко выраженными. Итак, я мог бы легко изменить образ мыслей, но существует что-то еще, обрекающее мои привычки и мой мир на неизменность.

Тут требуется разъяснить два важных нюанса, на которых мы ниже остановимся подробнее. Первый: моему миру и повседневным практикам, из которых он слагается, свойственно нечто, побуждающее его к самоогораживанию и самовоспроизводству. Мир, хоть он и состоит из «я» и «другого», сходства и несходства, относительно замкнут. Во многих отношениях он предсказуемый, рутинный и по определению привычный. Поэтому я употребляю слово «идиотизм» для обозначения самопорождающей или самовоспроизводящейся системы. Обычно подобное воспроизводство рассматривается такой дисциплиной, как критика идеологии. Прекрасный пример — работы Луи Альтюссера.

Луи Альтюссер

1918 – 1990

Французский философ-марксист, член французской коммунистической партии, исповедовавший, по его словам, «ультралевый платонизм» и в самые радикальные свои периоды понимавший философию как «классовую борьбу в теории».

Все помнят, как начинается его основополагающее исследование «Идеология и идеологические аппараты государства»: «Как говорил Маркс, даже ребенку известно, что всякая общественно-экономическая формация, которая не воспроизводит условий производства одновременно с самим производством, не проживет и года. Необходимое условие производства — это воспроизводство условий производства». Тот факт, что капитализм не рухнул под грузом собственных противоречий, повлиял на исследования гегемонии, которыми занимался Антонио Грамши и, в свою очередь, позволил Грамши объяснить, как сохраняется система, которая, по идее, слишком нестабильна, чтобы уцелеть. Альтюссер наследует и развивает мысли Грамши на сей счет, анализируя функцию идеологических аппаратов (а именно церкви и школы), которые обеспечивают дальнейшее существование мира в его нынешнем состоянии. Однако аксиома критики идеологии, сформулированная Альтюссером, далеко не бесспорна. Во-первых, я не уверен, что эту аксиому действительно «знает даже ребенок». Мой ребенок многое знает, особенно про супергероев и динозавров, но он пока не растолковал мне, как его начальная школа воспроизводит условия воспроизводства капиталистической системы, хотя она, очевидно, их воспроизводит. Следовательно, критика идеологии то и дело впадает в заблуждение, будто всякий, не сознающий механизмы самовоспроизводства общества, хуже инфантила, будто он идиот в уничижительном смысле.

Во-вторых, отсюда вытекает, что критика склонна придавать знанию слишком большое значение. Еще один ключевой постулат Альтюссера — мысль, что мы претворяем в жизнь наши воображаемые отношения с реальными условиями существования. Это представление свойственно школе критики, которая полагает, что капитализм сохраняется благодаря некоей разновидности ложного сознания. Вновь звучит тезис, что нас всех дурачат: мол, мы по своей невинности наивны либо по глупости не видим очевидного, как слепые. Следовательно, перемен можно добиться, только осуществив программу просвещения и перевоспитания. Из этого тезиса вытекают весьма настораживающие последствия. Однако главный изъян – именно понимание знания как привилегии немногих. Даже если критика идеологии не считает, что массы еще хуже инфантилов, то ни понимание знания как привилегии, ни тезис об ущербности сознания никак не объясняют того факта, что идиотизм как состояние общества содержит некий онтологический компонент, подпитывающий его эпистемологическое содержание. Идиотизм определенно эпистемологичен в том смысле, что он функционирует, оперируя различными образами, описаниями и предполагаемыми истинами о природе человека и устройстве общества. Он также эпистемологичен в том смысле, что эти дискурсы становятся общими местами и повторяются, воспроизводятся и легитимизируются разнообразными расхожими высказываниями, жестами и ритуалами. Но способность идиотизма объять все и вся опирается на онтологические условия существования, привязывающие всякого из нас к миру, который ему знаком и привычен.

Когда Альтюссер писал о воплощении в жизнь воображаемых отношений с реальными условиями существования, он определенно говорил о том, как мы познаем себя и наш мир. Но в данном контексте слово «воображаемый» не означает, будто мы живем в неком мире фантазий. Мы оказали бы дурную службу Альтюссеру, сводя его понимание воображаемого к расхожей интерпретации «ложное сознание». Упоминая о воображаемом, Альтюссер подразумевал психологическую и онтологическую функции идеологии. В этом смысле идеология становится функциональной системой, которая «“вербует” субъектов» с помощью целого ряда практик и ритуалов. Здесь Альтюссер прямо заимствует мысли из трудов Жака Лакана, дабы объяснить, каким образом идеология воспроизводит любую заданную систему, позволяя нам распознать, узнать наше собственное место в ней. Вновь подчеркну: я не собираюсь демонстрировать, как нас якобы дурачат, навязывая заданный образ мысли и действий. Я говорю о другом: наша идентичность привязана к социальной системе, в которой мы рождаемся, а также к практикам и ритуалам, которые позволяют этой системе самовоспроизводиться.

В лакановском психоанализе воображаемое — важная стадия субъективного развития: зарождающееся у младенца чувство субъективности возникает из отношений с образом другого человека, который ребенок начинает осознавать как свой собственный. Теория этой фазы психического развития, в свою очередь, заимствована из Гегеля и позволяет переосмыслить борьбу хозяина и раба за признание – борьбу, которую Гегель изображает как двигатель истории. Гениальность Гегеля состоит в том, что он пришел к мысли: человека следует постигать через призму отрицания, а не некоего заранее детерминированного позитивного содержания, которое закрепляло бы идентичность еще до свершившихся событий. Когда не существует некоей заранее данной идентичности, люди в разное время позиционируют ту или иную идентичность, которую требуется подтверждать в процессе ее распознавания. Следовательно, формирование идентичности — в сущности, социальный процесс, ибо любое «я» зависимо от другого «я», которое еще должно подтвердить избранную первым «я» идентичность. Подобная идентичность по сути нестабильна, но нестабильность может быть преодолена регулярными и прочными ритуалами и практиками, подтверждающими, кто мы такие. Гегель полагал: непризнание субъективности, избранной индивидом, действует на нее разрушительно, и происходит кризис, часто выливающийся в насилие. В плоскости социального опыта это выглядит так: некоторые индивиды или группы отказываются перенять и тем самым подтвердить субъективность, которую предпочло общество в целом. Подобные индивиды и группы воспринимаются как угроза общественной стабильности, а потому у идеологии появляется еще одна ключевая функция — конструирование понятий «преступность», «криминальность» или «перверсия». Примечательно, что ни одна из этих категорий не эпистемологическая. Напротив, они указывают на чисто онтологический компонент успеха любой идеологии. Идиотизм проливает свет именно на этот онтологический компонент, дополняющий содержание идеологии.

Вернемся к Альтюссеру. Он утверждает, что именно функция идеологического узнавания влечет за собой «очевидность, что вы и я представляем собой субъекты». Эта функция также создает эффект, который Альтюссер называет «практическим отрицанием» идеологического характера идеологии самой же идеологией; ведь она никогда не скажет: «Я идеологична». Именно функция идеологического узнавания, которую Альтюссер также называет «обращением» (l’interpellation), прочно привязывает нас к нашему миру, применяя бесчисленные ритуалы и практики, не позволяющие нам сойти с насиженного места, даже если мы знаем, что оставаться на нем неразумно. Потому-то объяснения, отсылающие к дефициту знаний и теории ложного сознания, совершенно не годятся. Дело в другом: моя субъективность настолько прочно привязана к моему миру, что для перемен в моем мире потребуются радикальные перемены в моей субъективности, которые невозможно совершить легко и быстро. Представление, будто мое «я» существует отдельно от моего мира и может выбирать свой «образ жизни», на деле — краеугольный камень идиотизма. Альтернативы очень часто оказываются не столько подлинными альтернативами, сколько видоизмененными формами функции узнавания: идиотизм как состояние общества становится все более чутким к производительности и прибыльности широчайшего ассортимента «индивидуальных стилей жизни», которые, однако, как один моделируются по образу некоего идеального Субъекта.

В этой связи Альтюссер утверждал, что лучший образец функции идеологического узнавания — религия. Он писал: «Вся эта “процедура”, в которой выводятся на сцену религиозные субъекты христианства, подчинена одному довольно странному феномену: дело в том, что подобное множество возможных религиозных субъектов может существовать только при том абсолютном условии, что существует Другой Субъект, единственный и абсолютный, то есть Бог. <…> Итак, похоже, что обращение к индивидам как субъектам предполагает “существование” Другого Субъекта, единственного и самого главного, во Имя которого религиозная идеология обращается ко всем индивидам как к субъектам".

Затем он повторяет за Лаканом, что Бог — «единственный и абсолютный Субъект», а также, что Бог — Субъект, а все его субъекты-подданные суть его «отражения». Касательно нашего нынешнего состояния можно сказать, что мы созданы по образу и подобию большого идиота на небесах. Бог — законченный образчик idiotes. Пути его неисповедимы (то есть «идиоматичны» в смысле «своеобразны, непереводимы»), он свободно использует и распределяет свою личную собственность, которая распространяется на весь сотворенный мир. Один только Бог существует отдельно от сотворенного мира, будучи его единственным творцом. Приложив свои усилия к tehom («бездне») , дабы придать внешнюю форму всем вещам и существам, он сделался собственником всего сущего. А повсюду присутствует, хотя и по отдельности от Бога, частный Субъект, стать коим стремятся все другие частные субъекты. Поэтому неудивительно, что религия хорошо вписывается в мировоззрение многих, если не всех поборников капитализма.

Идиотизм и политика

Между idios и polis всегда существовала тесная связь. От античных времен, когда в Древней Греции зародился прообраз нашего понятия «демократия», вплоть до ХХ в., когда было введено всеобщее избирательное право, владение частной собственностью было основным условием статуса «гражданин» и полноправного участия в политической жизни. Материальное положение собственника, дающее право на участие в общественной жизни, дополнялось, так сказать, более экзистенциальным статусом – возможностью уединиться в своем частном мире, в тишине и спокойствии (oχoλή) частной рефлексии, благоволило плодотворным взаимоотношениям философии с политикой и создавало необходимый простор для пополнения энергии, без которой, как считалось, было бы невозможно выполнять трудные обязанности политического лидера. Решение общественных проблем через частную сферу тоже имеет долгую историю (она изложена во второй главе моей книги), но лишь в 1989 г., когда падение Берлинской стены якобы возвестило о смерти коммунизма, идиотизм вступил в фазу зрелости. Только в тот момент можно было наконец-то окончательно и навечно объявить, что западная модель формально-демократического либерального капитализма однозначно выиграла битву. Правда, оставались страны, где сохранялась коммунистическая идеология, но единственный крупный игрок, если не считать СССР, — Китайская Народная Республика — еще раньше взял курс на открытость миру и внедрение двойного пути: капиталистическую экономику при коммунистической политике, систему, которую Айн Рэнд предпочла бы назвать фашизмом. К тому периоду Китай отчасти уже доказал правоту Запада как минимум в экономической плоскости, а экономика — это главное. Однако падение Берлинской стены сопровождалось увертюрой из гиперболических высказываний ученых, лучший образчик которых — эссе и книга Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории и последний человек». Правда, сам Фукуяма был вынужден пересмотреть свои тезисы после того, как исламизм набрал силу в политике и культуре, возникло движение альтерглобализма и были внедрены радикально новые технологии. Но его аргументы так и остались в ряду общих мест идиотизма.

Отчасти это неожиданно, так как основной аргумент книги Фукуямы основан на абсурдной посылке. Впрочем, абсурдность вполне уместна. Не следует полагать, будто история перешла в некое конечное состояние, возникшее естественным путем. Отнюдь: историю просто объявили законченной. Название книги Фукуямы было скорее перформативным, чем дескриптивным высказыванием. То была акция сразу на нескольких фронтах, возвещавшая не только о конце истории, но и о конце общественной жизни в ее прежнем понимании. Тот факт, что общественная сфера всегда была тесно связана с владением частной собственностью, означал: хотя преимущественно политическая жизнь характеризовалась защитой привилегий и стараниями сохранить статус-кво, ввиду своего фундаментально-антагонистического характера она также сопровождалась периодическим осуществлением глубоких, пусть и не революционных перемен, откликавшихся на важные вопросы общественной жизни, в том числе «Что значит быть человеком?» и «Какова природа Праведного общества?» Однако с 1989 г. эти споры были объявлены завершенными. В каком-то плане эти вопросы все еще ставятся – например, когда люди спорят об этичности использования биологических материалов человека и вообще о генетике и клонировании, но эти дебаты – преимущественно эпифеноменальные, в них не оспариваются ни устоявшиеся взгляды на природу человека, ни идея, что формально-демократический капитализм оптимально соответствует этой природе. Предполагалось, что альтернативы капитализму – даже альтернативные модели капитализма, например кейнсианство, – отошли в прошлое. После падения Берлинской стены осталась только одна политическая цель — полная глобализация свободного рынка: задание разнести добрую весть о свободном рынке, решающем все проблемы, во все уголки Земли. Свободный рынок должен был стать ἡ oἰκoυμέvη — всей обитаемой частью земного шара. И все же Фукуяма кое-что понял правильно, как минимум отчасти: пусть спор о том, как нам лучше жить и самоорганизовываться, разрешился, на практике в будущем не увеличится число формально-демократических капиталистических стран, а будет развиваться лишь авторитарный капитализм. Во многих отношениях это верно. Вопреки тому, что пишут некоторые консерваторы-союзники Фукуямы, все в поле нашего обзора: будь то китайская система, то ли мафиозный капитализм, то ли олигархия в России, то ли многочисленные деспоты-капиталисты, поддержавшие вторжение Буша и Блэра в Ирак с целью освобождения, а точнее либерализации, — все эти гармоничные альянсы авторитаризма с капитализмом подтверждают правоту Фукуямы. Но не все у Фукуямы верно: он не предвидел или, возможно, не желал предвидеть, что былые либеральные капиталистические государства типа США и Великобритании, возможно, будут становиться все авторитарнее.

Идиотизм в сфере политики — тот самый переход от социального плюрализма к догматичному насаждению приватизационных решений, превращения всего в товар, единообразной цели извлечения прибыли во всех аспектах общественной жизни. Это вопрос как идеологии, так и организации (я рассмотрю оба момента). В научных дебатах в некоторых дисциплинах этот двоякий процесс ныне именуется деполитизацией. На определенном уровне наука фиксирует переход от политической жизни, понимаемой как полемичный интерес к общественным проблемам, к мнимому консенсусу на базе приватизированной модели потребительского выбора, где главная забота – в какую школу послать учиться маленького Джонни. Но деполитизация — не что иное, как созвездие смежных процессов, среди которых есть идеологическая теория «постполитического мира» — тезис, будто человечество уже выбрало для себя лучший метод социальной организации. С этим связаны еще два тесно взаимосвязанных признака, отражающие функционирование или организацию идиотизма как догмы. Первый признак — тот факт, что во все секторы общественной жизни пришел менеджеризм. Обычно менеджеризм ассоциируется с массивными бюрократическими аппаратами коллективных или государственных предприятий, но сегодня мы наблюдаем форму децентрализованного менеджеризма, этакого микроменеджмента, задача которого — устроить, чтобы все секторы общества, особенно те, которые все еще считаются общественно значимыми, начали твердить новую мантру о прибыльности, должном обслуживании клиентов, монетизации результатов, конкуренции и рынках во всех областях деятельности. Повсеместная мантра идиотизма гласит, что децентрализация эквивалентна большей гибкости и свободе, хотя на деле децентрализация — более маневренный метод внедрения единообразной цели. Возможно, каждой институции дадут автономию для функционирования в качестве отдельной фирмы, но ради этого менеджеры должны внушить рабочей силе верный образ мыслей, который побудит институцию служить единообразной цели — извлекать прибыль. С этим явлением взаимосвязано формирование того, что Лесли Склер и другие назвали «классом транснациональных капиталистов» (КТК). В это сословие входят не только те, кто заседает в советах директоров корпораций, но и политики, промышленники, чиновники регулирующих органов, медиамагнаты, менеджеры, генералы вооруженных сил и высокопоставленные чиновники. Этот класс представляет интересы различных агентов, которые нужны и для глобального циркулирования дискурсов и образов, оптимальным образом пропагандирующих их идеологию, и для организации ключевых социально-политических институций, отвечающих за решения, методы и технологии, которые позволяют беспрепятственно гнаться за прибавочной стоимостью во всех сферах. Менеджеризм – один из ключевых дисциплинирующих механизмов, гарантирующих, что общество коллективно действует в интересах КТК.

Перевод: Светлана Силакова.

comments powered by Disqus