The Prime Russian Magazine

I

Первым замеченным мною пацифистом был пастор Шлаг из сериала про Штирлица. Они интересно спорили. Штирлиц проповедовал разрыв с личным гуманизмом и религиозным самогипнозом ради воспитательной диктатуры и прогрессивного терапевтического насилия. В какие моменты он говорил с пастором как советский коммунист, а в какие как штандартенфюрер, понять было решительно невозможно. В этой неразличимости угадывался шестидесятнический юмор Юлиана Семенова. Но в любом случае пастор с его лицом мечтательной болонки, прекрасно выражавшим политический тупик буржуазного прекраснодушия, был одинаково далек и от советской, и от фашистской этики. Получался спор экстраверта с интровертом. Правильная организация жизни народа против личного спасения и верности этическим принципам. Коллективизация истины против частного предпринимательства духа.

Слушая пастора, я понял, что пацифизм – это для тех, кому спасение души, посмертный суд, личная чистота важнее любых общих дел. Сама сократовская логика: «Лучше несправедливо страдать, чем несправедливо поступать» доведена ими до края: «Лучше быть убитым, чем участвовать в убийстве».

Позже я узнал, что и знак этот – лапку «Голубки» Пикассо в земном круге – придумали такие вот пасторы на своих протестантских конгрессах против ядерной войны. И что школьный Лев Толстой в поздние свои годы писал то же самое в «Суеверии государства». Он расходился с революционерами только в одном, но в главном – отрицал эффективность насилия. Если вы бессмертны, то насилие вам ни к чему. Но ни к чему вам тогда и государство. Так христианский пацифизм превращался у него в ненасильственный анархизм.

На антивоенные акции во время двух чеченских войн в Москве и Питере неизменно приходили буддисты. Эти оранжевые люди с молитвенными вертушками и веерами в руках становились на краю митинга и пели мантры. Они исповедовали другую версию религиозного пацифизма, не столь персональную. Им было известно, что есть только игра великого и единственного сознания с самим собой. Игра не должна доходить до крови и боли. Забвение истока не должно становиться настолько полным. Война нагружает так называемую «реальность» излишней значимостью. Нет ничего такого, ради чего мы могли бы испытывать аффект. Аффект дан нам в игре затем, чтобы от него отказаться. Я думаю, их устроило бы планетарное государство с единым правительством, которое начинает каждый день человечества с главного сообщения: «Никакой реальности нет – и нечего делить!»

Настоятель джайнистского храма в Дели показывал мне альбом с портретами людей, умучивших себя голодом в пещере. По его собственным словам, это были самые достойные из смертных, до конца понявшие учение Махавиры о разгрузке души. Хотя настоятель никого и не призывал к подобному избранничеству. Его лицо было закрыто марлевой повязкой, чтобы не вдыхать микробов и не причинять живому зла. Мне он советовал начать с отказа от кожаной одежды, назвав мой рюкзак «трупом», который я ношу с собой.

Джина Махавира

VI в. до н.э.

Современник Будды, основатель джайнизма – аскетичной индийской религии, один из основных постулатов которой запрещает причинять вред любому живому существу. В художественной литературе джайнистская философия хорошо описана в «Американской пасторали» Филипа Рота.

Самым известным джайном в Индии был, конечно, Ганди, потому что он совместил в себе два разных понимания пацифизма – спасение души и земную социальную эволюцию.

С одной стороны всем известно про продолжение политики другими средствами. Но так рассуждает тот, кто смотрит войну по ТВ и видит себя в роли ее невинной жертвы, потенциального беженца, «гражданского населения». А если вы потенциальный доброволец, партизан, любой другой работник войны, то она для вас – главное лекарство против морщин.

Господствующий способ разрушения не менее важен для человеческой истории, чем способ производства. Лук и стрелы – оружие демократии, копье и меч порождают государство, кавалерия – аристократию как понятие, централизованная власть держится на дулах ружей, атомное оружие невозможно без максимальной личной власти – президентской или диктаторской. Есть и более тонкие отличия: пока пехотинцы идут в бой со своим оружием, возможна прямая демократия; как только их оружие становится казенным и выдаваемым, демократия становится представительной и т. д. Платон полагал, что если государство не ведет войны, то она начинается внутри этого государства, между всеми гражданами. Собственно, государство и начинается с отмены этой «войны всех против всех» и с ввода монополии на войну. В тоталитарных режимах это наглядно выражено: единство проявлено через всеобщую мобилизацию, правящая партия организована как армия, а слово «фронт» приобретает абсурдно широкий смысл.

Светским пацифистам внутренняя гармония заменяет спасение души.

«Вот лев, ему не нужно доказывать свою силу другим — он и так знает, что он тут самый сильный, и потому может весь день лежать на дереве», – объяснял мне в конце восьмидесятых хозяин одной хипповой квартиры.

Я мягко возражал про льва, потому что представлял себе его жизнь в прайде иначе. Хиппи смотрели на меня с жалостью, как на безнадежного идиота, выбросившего свою карму кошкам в окошко и потому не понимающего метафор и притч.

Стены «флэта» покрывал «фрактальный папоротник» – каждый пришедший рисовал свою веточку на обоях, пропахших индийскими палочками и дарами Чуйской долины. Про хозяина квартиры все знали, что однажды он со своей девушкой попался в темном месте каким-то криминальным пацанам, и на его глазах, чтобы их отпустили, девушка – как бы это сказать пожурнальнее? – орально познакомилась со всеми гопниками по очереди. Хозяина уважали за то, что он остался убежденным пацифистом и после этого случая, но вслух никогда при нем об этом не вспоминали.

«Эй, брат-любер, где твой кастет?» – подпевали магнитофонному Летову. Я слышал в этом много мазохизма. «А ты зарой свой автомат там, где сады шумят…»

Часто к ним заходил растаман, музыкант, сын кубинского партизана и тоже убежденный пацифист. Он интересно вспоминал: «Однажды папа заставил меня перелезть через ручей по сухой ветке упавшего дерева. “Если бы мы вместе с Че, как ты сейчас, боялись упасть, мы бы никогда не победили, и тебя бы не было на свете”, – воспитывал отец. С тех пор я боюсь высоты и воды и вообще не верю в насилие».

Они с восторгом говорили о ессеях, которые гордо дали себя вырезать римским легионерам, потому что видели в солдатах слепую силу, а не людей завета. Цитировали кино про цельнометаллическую оболочку и мюзикл «Волосы». И часто рисовали свою «лапку» на заборах. Означала «лапка» скорее тоску по никогда не бывшим в их жизни «тамошним шестидесятым». Такая фантомная тоска, особо жгучая, с немилосердной дозой лиризма.

Самые молодые из них, когда в Москве начались первые антисоветские митинги, пошли туда эффектно сжигать свои военные билеты перед камерами прогрессивных журналистов и размахивать черным флагом с белым «пацификом». Большинство из них с годами становились похожими на Юру Шевчука с его вечным «Не стреляй» – доброго, но безвкусного в своем неразборчивом миролюбии. А сам «Юрец-огурец» (тут любили растительные метафоры) с годами приобретал все больше сходства с фермером Петсоном из детских скандинавских книг.

Что меня с ними связывало, кроме интереса к музыке? Некоторая доза пацифизма нужна была, чтобы попрощаться с советской милитаризацией детства, расстаться с обществом-армией, растущим из тимуровских команд, анекдотов про Чапаева и дембельских альбомов.

II

На востоке два типа войны породили две стратегические игры: го, где на всех уровнях взаимное окружение и удушение (у геополитиков это называется «стратегия анаконды»), и шахматы, где две силы оспаривают один центр. Если большие войны, возможные сейчас только как «международные полицейские операции» (модный философ Славой Жижек назвал этот пропагандистский штамп «пацифистским милитаризмом»), начинаются по шахматному принципу, то все локальные конфликты развиваются как го. Самое неприятное для международных сил в любом Ираке-Афганистане – это если «шахматная» парадигма войны сменится и все затянется до бесконечности, как в Чечне (Непале, Колумбии, Мексике, Курдистане). У фанатиков локальных войн, к которым можно отнести не только Басаева и Аркана, но и вспомнить, например, Байрона, много романтических претензий к современной большой войне: мол, регулярная армия – это безликая индустрия смерти и отчуждения, а вот отряд повстанцев – это братство и настоящий мужской союз. Война современных армий – это спор, чье оружие «умнее» (читай: «дороже»), соревнование правильно вложенных капиталов, а не личных духовных доблестей, отличающих настоящего воина-кшатрия. Юлиус Эвола настаивал, что эти самые доблести всегда доминировали у индоевропейских народов и воинская самодисциплина стояла во главе системы их ценностей. Особенно неприятен ему был профессиональный наемник, противостоящий потомственному «аристократу меча». Война не должна становиться платной услугой.

Юлиус Эвола

1898 – 1974

Итальянский мыслитель-традиционалист, чьи труды пользовались у консервативно настроенной молодежи России значительной популярностью в середине 1990-х гг. Отстаивал ценности кастового общества, первым из европейцев изучил тантру, ввел понятие «обособленного человека», то есть такого человека, внутренние ценности которого находятся в постоянном конфликте с представителями современного мира.

Со времен Карибского кризиса стало, наконец, ясно, что большая война – это потенциально война последняя, с ядерным рассветом, и потому она обессмысливает любое противостояние и все знаменитые фразы о том, что война – это продолжение чего-то там какими-то средствами. Такая война становится абсолютной услугой, отменяющей своего заказчика.

Любая политическая идеология создает героя, потому что без модели героя невозможен проект общества. Есть свой герой и у активных пацифистов. Это биофил, вычитанный у их любимого Эриха Фромма. При всем разнообразии фроммовских характеров финальная историческая битва происходит между полюсами – биофилом и некрофилом.

Биофил цветастый, улыбчивый, с вечным Вудстоком в голове, открыт для мирного сотрудничества со всеми и умножает жизнь. Некрофил темный, разрушает себя и других и любит однополые союзы с подчеркнутой иерархией и жертвенными ритуалами.

В «Стене» Паркера биофил-активист под воздействием личной драмы превращается в некрофила. В реальности, конечно, такое превращение невозможно, потому что тип личности формируется очень рано и навсегда. Но часто случалась другая метаморфоза. В Германии семидесятых настоящим пацифистским штабом была квартира Ульрики Майнхоф, ставшей в итоге лидером городских партизан, убивавших банкиров и генералов. Немецкие «дочери пасторов» быстро переходили от «Никакой войны!» к «Никакой войны, кроме классовой!». В качестве причин такого перехода назывались полицейское насилие и обывательское равнодушие.

Я видел этих биофилов везде, на любых массовых шествиях против капитализма: в Афинах, Лондоне, Париже, Барселоне – они всегда вытягиваются в цепь между рассерженной полицией и задиристым «блэкблоком», чтобы получить камнями с одной стороны и дубинками с другой. Они поднимают руки вверх и призывают полицию и анархистов брататься и взаимно не отягощать карму. Они обнимают полицейских, но это расценивается как помощь экстремистам. Они хотели бы взять на себя все грехи мира в своей мазохистской эйфории и хвастаются ранами, полученными с обеих сторон.

На собственных (не столь массовых) акциях против смертной казни, мехов и мясоедения они любят прикидываться голыми трупами, перемазавшись в красной краске, как непослушные дети, которые нашли варенье, оставшись без строгого Отца.

Еще нынешние пацифисты очень любят спирулину. Это такая полезная водоросль, живет в аквариуме и быстро растет, из нее неленивый городской фермер может наготовить какой угодно еды, чтобы не зависеть от супермаркета. Спирулина – новый хлеб пацифиста и апофеоз его интимной мечты о полной независимости от большого общества.

Во время войны в Ираке некоторые из них пробирались на аэродромы в Британии и калечили там топорами военные самолеты. «Пацифистское насилие» вполне допустимо по отношению к военной технике. Главное для пацифиста – избежать соблазна считать военной техникой и некоторых людей тоже.

Но гораздо больше они любят кормить морковными котлетами бездомных. И в этих морковных котлетах есть своя философия. Никто не должен гибнуть, чтобы ты ел. Никто не должен ходить строем, носить форму и прикасаться к оружию. На машины убийства не должно тратить средств, и это позволит накормить всех голодных на планете уже завтра. Строгий Отец, который может принести тебя в жертву, должен уснуть вечным сном. Еда, как и все остальное, достанется тебе и без его разрешения и твоей присяги. Место Отца должна занять великая Мать, которая всех рождает и никого не наказывает.

Эпоха войн ради национальной независимости ушла почти так же далеко, как эпоха войн ради рабов. Современная большая война всегда ведется за новый рынок (ресурс, территорию) и имеет целью «подчинение под угрозой уничтожения». Уровень политических претензий любой системы определяет тот масштаб войны, которую эта система ведет или в любой момент может начать.

Женственные хиппи прошлого противопоставляли любовь и войну. «Любовь и война!» – громко кричат на митингах выбритые радикалы нового поколения. С их языка это переводится как «женское и мужское!». «Инь и ян!». Недавно я видел клип Натальи Медведевой с припевом «Поедем на войну!», где ее тогдашний муж Лимонов строчит в сербском лесу из пулемета. Хрипло-эротичный зов смерти, которую можно выбрать добровольно, раньше, чем она явится за тобой, устало скорченным в стариковской постели.

comments powered by Disqus